Донское правительство шло навстречу революционным настроениям, изыскивало все способы соглашения, но все было напрасно. Напрасно было привлеченье иногородних на паритетных началах в войсковое правительство, напрасны обещания крестьянам наделения землей, напрасны все уговоры, раздача подарков и денег казачьим полкам. Казаки брали подарки, а идти сражаться с большевиками отказывались и расходились по домам.
Разложение в казачьих частях принимало все большие и большие размеры. Нравственное паденье дошло до того, что были случаи продажи своих офицеров за деньги большевикам.
И не большевистские массы, наступавшие на Дон, не открытый бой с ними был для нас страшен. Вся опасность заключалась в заразе; вот в этих всюду проникавших микробах разложения, во все темные уголки, во все щели.
Первым выборным атаманом на Дону был Каледин, доблестный русский генерал, имя которого было связано со славой наших побед в Великую войну. Честный, твердый в исполнении своего долга, он, водивший без колебаний людей в бой под ураганный огонь, здесь, на Дону, оказался в беспомощном положении жертвы, опутанной липкой паутиной. Воля его была парализована. Приказ не действителен. Повиновения никакого. Он сознавал свою ответственность, видел ясно надвигающуюся опасность, но видел также все бессилие своей власти и полную невозможность предотвратить неминуемую гибель Дона.
«Большевизм для нас отвратителен, а для них это — сладкий яд», — говорил Каледин.
Мне запомнились слова Каледина, сказанные вскоре после смерти Духонина: «Убийство генерала Духонина нас возмущает до глубины души, а им кружит голову — «вот как наш брат с господами справляется».
Эти слова отражали всю его душевную драму. Та же тупая, низкая злоба подымалась против него. Он выходил говорить с казаками, а они ему, Донскому атаману, отвечали грубостью и неповиновеньем. «Знаем, чего еще, надоел». До боли чувствовал он эту подымающуюся против него злобу. Они готовы были убить его, как убили Духонина.
Сумрачный (он ни разу не улыбнулся), замкнутый в своей тяжелой думе, он нес бремя своей атаманской власти как крест, подавленный непосильной ношей. Вот в чем заключалась трагедия Каледина.
Сладкий яд отравлял не одни низы, но и общественные верхи. Каледин, с его трезвым пониманием, с сознанием долга, был один, Богаевский — его помощник, искренний и пылкий, прозванный донским Баяном, был проникнут лиризмом народничества и не понимал и не мог понять, что революция не могла быть иной, чем той, какой она выявилась в большевизме. Вместо мечты своей молодости он столкнулся с грубой реальностью пугачевщины и все-таки продолжал верить, что можно заговорить зверя словами, верил в осуществимость своей мечты, какой-то другой идеальной революции.
Много было людей, опьяненных своим успехом в революционных событиях. Какой-нибудь школьный учитель, дрожавший перед инспектором, вдруг попадал в народные трибуны, полковой писарь или военный фельдшер, стоявший навытяжку перед поручиком, мог смещать полкового командира, провинциальный адвокат делался градоначальником, а железнодорожный рабочий–слесарь превращался в начальника милиции. Голова кружилась от таких внезапных превращений. Вздутое самолюбие заставило их держаться за завоевания революции, боязнь утратить то, о чем им и во сне не грезилось, заставляла ненавидеть старый режим.
Появились и такие дрянные людишки, как Агеев. Бледнолицый, чахлый, он весь был пропитан завистью и злостью, и те же низкие инстинкты он будоражил в толпе. Он был заразителен. Это давало ему власть над толпой. Что могло остановить таких людей? Сознание ответственности, честь, совесть. Что значили все эти отжившие понятия, когда он, Агеев, может играть такую роль. В прошлом — трепет перед окриком урядника, а теперь он угрожает самому атаману и перед ним все заискивают и его боятся.
Казачья интеллигенция, пропитанная теми же идеями революционной демократии и социализма, выдвинула из своей среды таких же народников–мечтателей, грубых демагогов и дрянных людишек, искавших поживиться, как и повсюду в России. Играли на тех же низких инстинктах, бросали те же лозунги.
И сколько лживого было в этих лозунгах: «Земля ничья», «Земля Божья». На Дону, на Кубани, на Тереке — земля была отбита казачьей саблей у кочующих калмыков, ногайцев, черкесов или была пожалована за верную службу, и для несения службы, а вовсе не была даром Божьим, как воздух и вода.
«Земля и воля» — эти лозунги натравливали одних на других, приводили к свалке, где хватали землю у тех, кто не мог ее защищать силой, а воля превратилась в дикий разгул первобытной вольницы.
На стороне большевиков появились грубые, наглые типы. Войсковой старшина Голубов, когда-то отличавшийся своим черносотенством, неудачник по службе, превратился в вождя революционного казачества. Такие превращения были нередки. Психология черносотенства весьма недалека от большевизма. Зычный голос, здоровенная ручища, склонность к кулачной расправе заставляли толпу ему повиноваться. В революционном угаре он нашел выход своему дикому нраву.