– Начальник подыщет ей квартиру. У нее слишком много денег, он их из рук не выпустит, – ответил я вполголоса.
– Да ну, – девица презрительно фыркнула, – значит, вы ничего не знаете? Когда начальник выходил, старуха звонила дочери. Они не могут выбраться из гетто. Слишком поздно. Там массовая облава.
– Что ж, мать погорюет и перестанет.
– Очень может быть.
Она закуталась в потертую шубу, уселась поудобнее на кушетке и вернулась к книге, не обнаруживая никакого желания продолжать разговор.
По вечерам я оставался на складе один среди сохнущих, как выстиранное белье, обложек поэтического сборника. Аполоний вырезал их из бумаги форматом in folio, приспособив к размерам пластины ручного гектографа; раздобытый нами для размножения радиосводок и ценных инструкций (со схемами) по ведению уличных боев в крупных городах, он послужил также для напечатания высокопарно-метафизических гекзаметров, выражающих мое отрицательное отношение к апокалипсическому вихрю истории. Обложка была украшена с обеих сторон черно-белыми виньетками, выполненными сенсационно-новой техникой: кусочки белковой матрицы, наклеенные на пластину, давали белые пятна, а сама пластина – черные. На это ушла уйма краски, и обложки сохли уже целую неделю безо всякого результата. И вот я осторожно снял их с веревок, обернул плотным пергаментом, увязал и засунул под деревянный топчан. Спущенное до самого пола одеяло скрывало от посторонних глаз сломанный радиоприемник, ожидающий механика, портативный гектограф, плоский, как портсигар, солидную пишущую машинку марки «ремингтон», взятую из сарая, чтобы не намокла, и подшивку изданий одной империалистической организации, оставленную на хранение выселенным из квартиры приятелем-коллекционером: даже лишившись крова, он не мог расстаться с любимым архивом.
По вечерам же, не щадя ни поясницу, ни колени, я старательно драил пол, вытирал стол, окно, а когда видел, что в комнате делалось чисто и уютно, как в ухе, прикрывал грибок зеленым абажуром и плотно закрывал дверь, чтобы не уходило тепло. Затем я садился в конторе у печки, делал подробные библиографические выписки, складывал их в специальные коробки, записывал на отдельных листочках глубокие мысли и меткие афоризмы, вычитанные в книгах, и заучивал их наизусть. Между тем подкрадывались сумерки и ложились на страницы книг. Я поднимал глаза и, глядя на дверь, ждал Марию.
За окном снег терял голубизну, смешиваясь с сумерками, как с серым цементом. Высокая стена сгоревшего дома, рыжая, как необожженный кирпич, наливалась чернотой, застывала, словно умолкнув, бесшумный ветер вздымал над рельсами клубы розового дыма, рвал их в клочья и швырял в синеву небес, словно снежные хлопья в прозрачную воду. Обыденные вещи, вязкая, как гнилая дыня, куча песка, извилистая дорожка, ворота, тротуары, стены и дома улицы исчезали во мраке, словно в волнах прилива. Остался только неуловимый шум, которым пронизана самая глубокая тишина, горячий пульс, который стучит в человеческом теле, и глухая тоска по вещам и чувствам, которых не будет никогда.
Во дворе еще возились люди. Возчик вытаскивал из темной глубины сарая, как из мешка, узлы и с размаха швырял их на подводу. На подводе стоял, расставив ноги, старый рабочий, прежде гасивший известь. Он подхватывал вещи и со знанием дела укладывал их на телеге, словно это были мешки с гипсом или известью. От усердия он оттопырил щеку языком.
Начальник стоял позади телеги рядом со старухой и машинально ковырял доску ногтем.
– Я не знаю, меня так не учили, – заговорил он, сердито надув губы. – К чему такая спешка? Где тут смысл? Где резон? И зачем было весь огород городить?
Старуха наклонила набок голову в шляпе с цветочками. От мороза на ее землистых щеках выступили темно-красные пятна. Губы дрожали от холода. Золотые зубы сверкали.
– Укладывайте осторожно! – прикрикнула она на рабочего. Лицо ее вздрагивало при каждом броске, будто не вещи, а ее самоё кидали на подводу. – Вы уж извините, Ясик, за беспокойство, – повернулась она к начальнику. – Но вы же не остались внакладе, правда?
– Да бросьте вы, – начальник пожал плечами. – Деньги ваши я отдал за квартиру, а это барахлишко, что вы у меня оставили, можно в любую минуту… Я на этом не наживусь.
Сгорбившись у стенки сарая, старуха переступала с ноги на ногу в своих поношенных, стоптанных туфлях, шмыгала носом и с молчаливой улыбкой смотрела на начальника слезящимися, красноватыми, близорукими глазами.
– Ну что там толку от вас? Им все равно каюк, – продолжал начальник, уставясь в землю, на спицы колес, на грязь под телегой. – Разве вы не знаете, как будет? Убьют, сожгут, уничтожат, растопчут, и все тут. Не лучше ли остаться жить? Я верю, придет время, и людям разрешат спокойно торговать.