Самым тяжелым воспоминанием войны для Ани Егоровой стал трехлетний сирота. Он пристал к ней и ее товарищам где-то около Новочеркасска, грязный, изголодавшийся, весь в ссадинах. Ничего не мог сказать кроме своего имени — Илюша — и слова «мама». Маму он звал беспрестанно, но, как узнала Аня от солдат, ее уже не было в живых. Плакать мальчишка уже не мог, только тихонько всхлипывал. У Ани разрывалось сердце. Надо было улетать, а малыш вцепился в ее шею так, что оторвать было невозможно. Что было делать? Как бросить беззащитное существо, самую несчастную жертву войны — маленького ребенка, потерявшего мать?
Аня решила взять Илюшу с собой. «Сошла с ума! — начали орать на нее ребята-летчики. — Что ты можешь дать ему? Ты хоть знаешь, где мы в следующий раз остановимся? Что с ним будет, если тебя убьют?»[191]
Им нужно было срочно улетать. Аня, плача, прижимая к себе ребенка, бросилась к деревне. И там судьба неожиданно сжалилась над ней. Им встретилась старая женщина с палочкой, которая, всмотревшись в ребенка, вдруг запричитала, заплакала: «Илюшенька, внучок!»
Аня, отдав ребенка, бросилась к самолету. Ей стало вдруг «так невыносимо больно за все: и за этого сироту Илюшку — сколько таких сирот было на дорогах войны, — и за уходящие годы, за себя…». Она так любила детей, так хотела иметь свою большую семью…[192]
Аня часто вспоминала парня по имени Виктор Кутов, с которым вместе работала на Метрострое и к которому ходила в Москве на свидания. «Ты любишь меня?» — спрашивал он тогда, а Аня смеялась: «Конечно нет! Еще чего!» Но ее глаза говорили другое. «Любит! Любит!» — кричал Виктор и кружил ее, крепко держа за руки.
Сейчас Виктор воевал где-то на Северо-Западном фронте, и уже пять месяцев от него не было вестей. Оставшись наедине со своими мыслями, Аня все думала: «Жив ли?» Успокаивала себя тем, что полевая почта работает кое-как и письма могли не дойти. И ругала себя за то, что ни разу не сказала ему, что любит, конечно, любит…
Из станицы Ольгинской, где был размещен полк ночных бомбардировщиков, хорошо было видно, как заходили на бомбежку Ростова немецкие самолеты, как отделялись от них бомбы и летели вниз. Было ясно, что скоро город будет оставлен, но пока об этом не говорили. Деревенские сидели у домов на лавочках и смотрели в сторону Ростова. Деды тихо говорили друг с другом, набивали трубки. Бабки охали и всплескивали руками, но продолжали продавать и щелкать семечки. Пока в станице еще были военные, в плохое не верилось.
Когда полк покидал станицу, все, молча стоя в воротах, смотрели, как рулят самолеты, ползущие вереницей к зеленому полю за деревней. Самолеты двигались медленно, а девушкам хотелось скорее улететь, чтобы не видеть этого молчаливого укора, «этих белых платочков женщин и грустно поникших дедовских усов».[193]
В те дни Ольге Голубевой казалось, что землю наклонили: все, что было на ней, все, что могло двигаться, медленно сползало на восток. По шоссе, в пыли проселочных дорог, по проложенным в неубранных хлебных полях тропам шли и шли, не смея остановиться, люди. Женщины на «окаменелых от натуги руках несли детей, старухи тащили узлы, согнувшись от их тяжести, детишки то догоняли с плачем матерей, то, устав, снова отставали от них, теряясь в общем потоке». Шли и шли люди, измученные своим и чужим горем, голодом, страшным унижением. Не им ли несколько лет твердили, что война, если она разразится, будет короткой и победоносной, врага будут бить на его же территории. «Кто к нам с мечом придет, от меча и погибнет!» О том, что придется покинуть все, что с таким трудом было нажито, и бежать куда глаза глядят, никто не предупреждал. Среди беженцев «двигались подводы, ревели некормленые и недоенные коровы, ползли машины, покорно-бесчувственные лошади тянули пушки. За пестрой людской толпой брели солдаты в мокрых от пота гимнастерках. Они шли молча, глядя вниз».[194]
Ольгу отправили с инженером эскадрильи в Ростов за новыми моторами. Но склад был уничтожен страшной бомбежкой, под которую попали и они. С большим трудом они выбрались из горящего города на полуторке с шофером. По дороге и по обочинам, прижимаясь к посадкам, двигались сплошным потоком отступающие войска — артиллерия, машины, обозы, кухни, пехота. Брели беженцы, ковыляли раненые из разбомбленных госпиталей и санитарных поездов. Они поднимали костыли, руки, просили подвезти, но шофер полуторки не останавливался. Оля, понимая, что в машине нет места, что шофер может взять раненого только вместо деталей для самолетов, горько плакала и просила, чтобы он взял раненого вместо нее, но немолодой шофер-старшина только ответил ей потеплевшим голосом: «Перестань». И прибавил: «Видно, мы в чем-то сваляли дурака, раз нас фашист жмет… Но мы немца одолеем, только нюни распускать не надо…»[195]