Так прошел месяц, другой. Зима была в тот год белая, петербургская. Лужину сшили ватное пальто. Нищим русским были выданы некоторые старые лужинские вещи, – между прочим зеленое шерстяное кашне швейцарского происхождения. Нафталинные шарики источали грустный, шероховатый запах. В прихожей висел обреченный пиджак. «Он такой комфортабельный, – взмолился Лужин, – такой чрезвычайно комфортабельный». – «Оставьте, – сказала жена из спальни. – Я его еще не осмотрела. Он, вероятно, кишит молью». Лужин снял смокинг, который примерял, чтобы посмотреть, не очень ли он располнел за последний месяц (располнел, располнел, – а завтра большой русский бал, благотворительное веселье), и с любовью влез в рукава обреченного. Милейший пиджак, никаких молей нет и в помине. Вот только в кармане дырка, но не насквозь, как иногда бывало. «Чудно», – крикнул он тонким голосом. Жена, с носком в руке, выглянула в прихожую. «Снимите, Лужин. Он же рваный, пыльный. Бог знает сколько лежал». – «Нет, нет», – сказал Лужин. Она осмотрела его со всех сторон; Лужин стоял и хлопал себя по бедрам, и, между прочим, почувствовал, что как будто есть что-то в кармане, сунул руку – нет, ничего, только дыра. «Он очень дряхлый, – проговорила жена, поморщившись, – но, может быть, как рабочая куртка…» – «Умоляю», – сказал Лужин. «Ну, Бог с вами, – только дайте потом горничной хорошенько выколотить». «Нет, он чистый», – сказал про себя Лужин и решил его вешать где-нибудь в кабинете, в какой-нибудь шкапчик, снимать и вешать, как это делают чиновники. Снимая его, он опять почувствовал, что как будто пиджак с левой стороны чуть тяжелее, но вспомнил, что карманы пусты, и причины тяжести не исследовал. А вот смокинг стал тесноват, прямо тесноват. «Бал», – произнес Лужин и представил себе много, много кружащихся пар.