— Вояка! — закричал он. — Видели вы этого вояку? Ему все нипочем: мать, отец, жена! «Мы наш, мы новый мир построим», — горланят эти байструки. А из каких, спрашивается, черепков? У тебя все есть, что требуется человеку: дом, родители, образование, здоровье… — он запнулся, едва не выкрикнув: «деньги»! — Что же ты молчишь, как пень? А что ты можешь мне сказать?! Жена молодая плачет. Мать высохла от забот и горя, и ты добиваешь ее! Ну скажи, в кого ты такой уродился?! — Старик не знал, чем закончит свои выкрики: может, ударит сына, может, укажет ему на дверь. Он хотел одного: выговориться, сказать наконец Беньке все, что мучило его уже годы. И пусть Бенька не ждет помощи. Никто не войдет в эту полуприкрытую тяжелой портьерой дверь. Никто не посмеет перечить здесь обезумевшему от горя отцу. Сын должен понять его и смириться. Он же не дитя. Бешеный в своем гневе, старый Гамберг медлил произнести решительное слово и вдруг испытал странное облегчение, увидев притаившуюся за бархатной портьерой, с золотой бахромой и бомбошками, свою робкую и пугливую жену, делавшую таинственные знаки любимчику Бене. А тот, казалось, целиком поглощенный своими ногтями, не замечал ее манипуляций.
— Чего тебе? — грубо спросил Лазарь Моисеевич, подступая к жене и вытягивая жилистую, в пупырышках шею, зашипел, как рассерженный гусак: — Подслушиваешь? Юбкой прикрыть собираешься?! Юбкой, да?! Ты знаешь, что ему взбрело в голову? — Он кричал на нее так же несдержанно, как только что кричал на сына. Он мог бы прибить ее, так велико было его горе.
— Оставь, отец, слышишь? — услышал вдруг он прерывавшийся от гнева и боли голос сына. Вениамин стоял между ними с пылающими глазами и нервно подергивающимся уголком рта.
— Мама, уйди, — обратился он к Лии Борисовне. — Уйди, умоляю тебя, мама… — эти слова прозвучали так нежно и убедительно, что мать не смогла ослушаться и отступила за дверь.
— Как ты неумен и жесток! — крикнул Лазарю Моисеевичу сын. — Как ты можешь требовать, чтобы все мыслили одинаково с тобой и жили по обветшавшим законам моисеевых скрижалей? Твой мир рухнул и рассыпался прахом. Да, да, да!..
— Ах ты щенок! — старый Гамберг отступил потрясенный. Да когда же он успел так вырасти, этот Бенька? Как он смеет смотреть на отца сверху вниз, как он смеет произносить такие слова, как он смеет?
— Я прокляну тебя, если ты не образумишься! — взвизгнул отец.
— Нет, — ощерил зубы сын.
— Я проклинаю тебя, слышишь?
— Твои проклятия не сделают меня иным, чем создала меня природа. Прощай! — Вениамин выбежал из кабинета и, сознавая свою беспомощность, Лазарь Моисеевич стал пятиться от двери. Он пятился до тех пор, пока не уперся спиной в кадку с огромным филодендроном, спускавшим от самого потолка свои плети, коричневые и скользкие, как паучьи лапы. В бессильной ярости старик схватил одну из этих плетей и дернул. Выскользнув, она ударила его по лицу. Пробравшись боком к своему покойному креслу, он опустился в него и, глянув вокруг взглядом затравленного зверя, понял, что остался один.
В комнате было темно и тихо. Тревожно тикали в нагрудном карманчике пиджака часы: купленный им сегодня по случаю новогодний подарок сыну.
— Мам, — раздался в коридоре беспечный голос дочурки, — Веня опять ушел куда-то. Он поцеловал меня и сказал, что больше не вернется. Я закрыла за ним дверь.
Старый Гамберг уронил седую голову в ладони и заплакал.
— Колька! Я ухожу на фронт!
Младший Гертман отодвинул «Остров сокровищ» Стивенсона, обалдело посмотрел на брата, и ему показалось, что это продолжение все того же приснившегося недавно сна, когда Шура и Марк спрашивали в один голос: «Мобилизация?», а Лешка улыбался и отвечал: «Ну с чего вы взяли?»
Но сейчас никто не пытал об этом Алешу. Это он сам влетел в комнату и, обычно сдержанный, прокричал с порога такие значительные слова. Как и всякий подросток, Колька был очень любопытен, но он умел сдерживать свое любопытство и спросил без особого интереса:
— Какой фронт? Ты что, спятил?
— Нет, не спятил! Ты про генерала Молчанова слыхал? Так вот… впрочем, куда тебе. Молодо-зелено, что ты в этом понимаешь! — В новеньком черном полушубке Алеша казался выше и еще более тонким, чем обычно. Колька невольно залюбовался братом, растеряв в смятении слова. Потоптавшись у порога, Алеша выбежал на улицу.
«К Оленьке своей побежал», — чуть завистливо подумал Колька, легонько вздохнул и подошел к окну. Начинало смеркаться. Редкими, крупными хлопьями падал снег.
«Ну вот он опять уедет, — бессвязно думал мальчишка, — останусь я один. Все равно, тут и одному лучше, чем в Чите. Все братья у меня теперь военные, все трое. А я не хочу… Мне бы не воевать, а дома строить или что-нибудь такое… Как же я все-таки буду жить?»
Алеша очень бы удивился тому, что братишка знает, куда он пошел. Все, что было между ним и Оленькой, казалось Алеше окутанным величайшей тайной. Да и было ли что?