За час она дошла до Архисвятки, а тут её подхватила попутная трёхтонка. Тряслась в кузове Ольга, вдыхала горьковатую бензиновую гарь и обречённо думала: ну почему не везёт хорошим людям? Почему так несправедлив мир, что негодяям и проходимцам, подлецам есть место под солнцем, а человек душевный, с чутким сердцем уходит раньше времени?
Она без труда нашла пристанционный домик, оббитый жёлтыми крашеными досками, вошла тихо. И словно ужалили её глаза Евдокии Павловны. В домике толпились люди, тихо переговаривались, на кухне гремели посудой женщины в чёрных платках, и оттуда доносился запах пищи, а Евдокия Павловна сидела скорбная и одинокая, опустошённая, с измученным лицом, на котором залегли сумрачные тени. Ольга поклонилась, положила к гробу букет кипенно-белых таволг и голубых вероничек, которые успела собрать по дороге в Архисвятке. Кажется, даже не узнала её Евдокия Павловна. Погружённая в свои думы, она словно нырнула в незрячий полумрак. Ой, как понятно ей это состояние, сколько перенесла она утрат за последние годы!
Она подошла к Евдокии Павловне, но слёзы сдержала – не нужны они сейчас, не надо надрывать лишний раз душу жене умершего. Слёзы – слабое утешение в любом состоянии, а сейчас только добавят горечи и тоски.
Для Ольги нашлась работа на кухне, и она вместе с другими женщинами готовила пищу для поминок. Готовила и возмущалась – да что за жизнь проклятая, даже похоронить человека нельзя по-людски, обычную кутью сварить не из чего. Неужели они так и будут жить и после войны платить суровую дань голодом и страданиями?
На кладбище Ольга не пошла, накрывала на стол и теперь, уже освоившись в чужом доме, как заправская хозяйка, кормила могильщиков, четырёх здоровых мужиков, а потом усаживала за стол друзей Николая. Снова была безучастной Евдокия Павловна, и вид её вызывал печаль и скорбь.
Она ушла в Парамзино перед вечером, поцеловав на прощание Евдокию Павловну, но та, кажется, снова была где-то далеко в своих мыслях, её тёмные глаза заволокла неподвижная грозовая туча…
Сколько потом будет жить Ольга, столько и будет проклинать свою беспечность. Как могла она, как могли другие оставить Евдокию Павловну одну! Неужели равнодушие, чёрствость, наконец, обычная человеческая непредусмотрительность вошли в её сердце, не отвели беды от Евдокии Павловны?
…Снова три дня провела в Хворостинке Ольга, пока хоронили Сидорову. И, казалось, сердце проломит грудь. Так и осталась она в её памяти – лёгкая и стремительная, как птица, не женщина, а само очарование, красота – с плавными манерами, и перед глазами стоит и стоит её лицо, немного тронутое морщинами, роскошные чёрные глаза. Они ещё долго будут сопровождать Ольгу, глядеть ей вслед, и не поймёшь, то ли с тоской, а скорее всего с обидой и осуждением.
А через неделю ещё одна смерть случилась, теперь уже в Парамзине. Умерла от кровотечения Настёна Панфёрычева. Словно злой рок сошёл на землю, думала Ольга.
О том, что Настёна беременна от Мрыхина, разговор шёл давно, а Илюха Минай, как-то завидев Настёну в просторной шерстяной кофте, едко сказанул:
– Бабий грех не упрячешь в мех!
Тогда Ольга этим словам не придала значения: не её воз, не ей и везти, а сейчас поморщилась горько и обречённо. Ещё одна жертва людской несправедливости и тяжкой жизни: разве Настёна пошла бы к бабке Разорёновой исцеляться спицей, если бы были разрешены аборты? Но вот поди ж ты, статью определили, указом аборты запретили, хошь какой позор на себя принимай, а рожай!
Настёну провожали на кладбище всем селом, а когда Ольга с Андреем на обратной дороге свернули к своему дому, она вдруг сказала скорее даже не для мужа, а для себя:
– А ведь, кажется, я тоже беременная!
– Да ты что, милая? – Андрей улыбнулся светло и радостно. Но сама Ольга ещё не определила: радоваться или огорчаться надо ей сейчас. В трудное время ждало её материнство.
Глава тринадцатая
Сергей Бабкин, по кличке «Рупь-пять» или «хромоногий Юфест», появился в Парамзине в самый канун уборки. Наконец-то пошли дожди, небо стало похоже на сито, из которого постоянно три дня сочилась мелкая, распылённая до мельчайших частиц влага. Нет, пересушенную, изжаждавшуюся землю этот дождь насытить не мог, просто напоил свежестью воздух, стало легче дышать и людям, и зверям, и даже усыхающим деревьям, точно для них, как для ныряльщиков, появился наконец глоток живительного кислорода. Где-то читал Андрей, что японские ныряльщики за жемчугом набирают в лёгкие большое количество воздуха и им кажется, что к ногам привязали увесистый камень, а когда на поверхности моря они с шумом выталкивают переработанный газ, голова наполняется лёгким звоном, длительным и приятным, напоминающим звон церковных колоколов.
Вот так и это ненастье. Словно горьковатый дымок костра: сначала освежило, стали осязаемо различимы земные запахи – спелого хлеба, выцветшего пустырника, тонкий аромат полевых ромашек, а потом вселило в голову лёгкий звон, сладкое желание выспаться, отдохнуть от испепеляющей жары.