Эх, если бы у него был капиталец, ну хоть тысяч пятнадцать! Хозяин книжного магазина хотел расширить дело и был бы рад подходящему компаньону. Но денег не было. И все же Ларри не сдавался, он решил прослушать какие-нибудь коммерческие курсы и, завершив образование, сбежать без оглядки от геморроя и головной боли. В Хартфорде подходящих курсов, конечно, не было, Нью-Йорк — вот куда он стремился. В Нью-Йорке не менее десятка заведений, где читают чертову гибель разных курсов: доберись он до Нью-Йорка — уж он бы выбрал то, что ему нужно.
На сотню, заработанную в книжном магазине, он купил Элизабет рождественский подарок. Элизабет не разрешала ему ставить на полку его собственные книги: все это были либо учебники, либо какие-то до ужаса затрепанные уродцы в бумажных обложках. А ей нужно было несколько (именно несколько!) красивых переплетов, обдуманно расставленных на полках, которые вписались бы в интерьер. Ларри обошел все букинистические лавки и раздобыл четыре издания: «Ньютон о пророчествах» (1736), очерки Рида об активных силах человека (1781), «Оссиан» (1798) и письма Джуниуса (1791). Он попросил почистить их, смазать маслом, подновить золотое тиснение, и книги стали как новенькие.
Их доставили в книжный магазин, где он работал. Ларри немного задержался там после девяти, поболтал с хозяином, с грустью думая, что со вторника снова придется встать на колеса. Вдвоем они подсчитали дневную выручку, расставили к завтрашнему дню товар, подмели помещение, заперли сейф и потащили за угол почту в четырех громоздких мешках. В кафетерии рядом с почтовой конторой они выпили по две чашки кофе. Возвращался Ларри уже в первом часу, неся тяжелый сверток с бесценными книгами. Он не сомневался, что Элизабет будет в восторге, для ее полок именно такие и нужны, во всяком случае они имели очень дорогой вид. В глубине души Ларри подозревал, что книги смахивают на те, которые рисуют на рекламных картинках, те самые, что сверкают пурпуром, синевой и золотом и никогда не читаются. У него даже мелькнула мысль, как бы Элизабет не попала в смешное положение, но он верил в ее вкус и здравый смысл.
Бросив сверток на маленький столик в холле, он потер занемевшие пальцы. Было очень тихо, горела только одна лампа, та, которую всегда оставляли на ночь. Из квартиры Лавлесов не доносилось ни звука. Это его удивило, так как машина Элизабет стояла на обычном месте, а в гостиной горел свет. Откуда-то издали, с самого верхнего этажа слышался плач ребенка. С минуту Ларри прислушивался к отчаянному реву и пожалел малыша. Потом тихонько постучал: он не захватил с собой ключа.
— Элизабет, — проговорил он как можно отчетливей, — отвори мне.
Он решил, что она заперлась от бандитов.
— Лиз, — тихо уговаривал он ее, — открой, это я, Ларри.
В ответ ни звука.
«За что-нибудь разозлилась! Хотя нет, едва ли, — подумал он, — я ведь ничего такого не сделал». Он воровато оглянулся и назвал ее самым интимным из прозвищ, которого никак не мог знать грабитель.
— Пупсенок, — сказал он тихо и слегка покраснел. Дай-то бог, чтобы его никто не слышал. — Пупсенок, открой, это я, Ларри.
Он постучал громче, вся эта история начинала ему надоедать, и он немного злился. Он вспомнил, что жена куда-то уезжала с Бетси Уоррен и еще несколькими девицами, почти такими же притворами и ломаками, как Бетси.
— Пупсенок, впусти меня, пожалуйста, ну, отвори же…
Вдруг ему пришло в голову, что Элизабет, наверное, пьяна; Бетси Уоррен с подружками вызывали у него сейчас самое неподдельное возмущение.
Его нежные призывы отчетливо разносились по всему холлу. В квартире напротив Френсис Розбери и его жена отлично слышали и этот его дурацкий шепот и стук. Обычно они ложились сразу же после одиннадцати, но сегодня не могли себе отказать в удовольствии посмотреть «Отпуск мистера Хьюлота», который показывали по третьей программе. В половине первого, однако, они решили, что дольше сидеть невозможно. У Френсиса на столе лежала целая груда законопроектов, на следующий день их надо было просмотреть, и он не мог больше утомлять глаза. Он уже надел халат, когда, заглянув в прихожую, услышал в холле шаги Ларри и его жалобный голос. Стены были предательски тонки, Френсис вовсе не собирался подслушивать. Все эти нежности и мольбы для него давно уже отошли в прошлое. Его коробило при мысли, что человек, пусть даже десятью годами моложе его, может всерьез называть женщину «пупсенком». Свою жену он звал «Паула», а за глаза «моя супруга» или «миссис Розбери». И лишь очень, очень редко, когда что-нибудь напоминало одному из них об их умершем ребенке и о том бесспорном факте, что другого у них уже не будет, он, случалось, говорил ей «милая».