Просто не передать, до чего нам было здорово! Никто не хотел заканчивать. На нас озадаченно таращились орангутаны, Стелла постоянно путалась под ногами и носилась за мячом. Только когда стемнело, нам пришлось подняться назад, на холм. Мы так умаялись, что нас хватило только на то, чтобы вдоволь напиться воды, съесть по парочке бананов и свалиться на циновки.
После нашего примирения я стал узнавать о Кэнскэ даже больше прежнего. Английский его делался всё лучше и лучше, и видно было, что ему нравится говорить. Почему-то больше всего он любил беседовать во время рыбалки на лодке. Правда, мы выходили на лодке не очень-то часто – только когда на отмели плохо ловилось и нам требовалась рыба, чтобы закоптить про запас.
Среди моря истории просто текли рекой. Кэнскэ много рассказывал о своём детстве в Японии, о сестре-близнеце и поступке, который считал худшим в своей жизни, – как он столкнул сестру с дерева у них на заднем дворе и она сломала руку. С тех пор, рисуя вишню в цвету, он всегда вспоминает о сестре. Но и она тоже была там, в Нагасаки, когда его бомбили. Он назвал мне свой точный адрес в Лондоне, где он жил, пока учился: Кланрикард-гарденс, дом 22. Я этот адрес запомнил навеки. Как-то он ходил посмотреть на игру «Челси», а потом забрёл на Трафальгарскую площадь и уселся там верхом на льва, но пришёл полицейский и его прогнал.
Но чаще всего Кэнскэ говорил о Кими и Митии. О том, что вот бы увидеть Митию взрослым. Митии, сказал он, сейчас было бы под пятьдесят, если бы бомба не упала на Нагасаки. А Кими ровно столько же, сколько и ему, Кэнскэ, то есть семьдесят пять. Когда он всё это говорил, я старался его не прерывать, но однажды, чтобы подбодрить его, я сказал:
– Бомбы обычно не всех убивают. Вдруг они ещё живы? Ты ведь не знаешь. А ты мог бы выяснить. Ты мог бы поехать домой. – Судя по его взгляду, эта мысль никогда не приходила ему в голову. – Почему нет? – продолжал я. – Когда мы увидим корабль, мы зажжём костёр, за мной кто-нибудь приплывёт, и ты сможешь отправиться со мной. Ты бы поехал домой, в Японию. Тебе необязательно оставаться тут.
Поразмыслив немного, он покачал головой:
– Нет. Они все мёртвые. Та бомба была совсем большая, совсем ужасная. Американцы говорить, Нагасаки уничтожен, каждый дом. Я слышать их. Моя семья мёртвая точно. Я остаюсь тут. Тут безопасно. Я остаюсь на моём острове.
День за днём мы таскали новые деревяшки в наш костёр. Он вырос просто громадным, гораздо больше того, что я сложил на Сторожевом Холме. По утрам, перед умыванием в источнике, Кэнскэ отправлял меня с биноклем на вершину. Я водил биноклем вдоль горизонта с надеждой и тревогой. Конечно, я мечтал увидеть корабль, что уж тут говорить. Я мечтал вернуться домой. Но в то же время я этого боялся. Мне было так хорошо с Кэнскэ. И от мысли, что придётся его покинуть, мне становилось нестерпимо грустно. Я дал себе слово во что бы то ни стало убедить его ехать со мной, когда появится корабль.
При каждом удобном случае я рассказывал ему о большом мире, и чем больше я рассказывал, тем ему становилось интереснее. Понятное дело, я не упоминал войны, голод и всякие бедствия. Я расписывал современный мир как можно более радужными красками. Кэнскэ ведь столько всего не знал. Он восторгался чуть не каждым моим словом, а я разливался соловьём про микроволновку у нас на кухне, про компьютеры, которые чего только не умеют, про самолёт «Конкорд», летающий быстрее скорости звука, про то, что человек побывал на Луне, про спутники. И если честно, объясняя ему всё это, намучился я изрядно. Некоторым моим рассказам он вообще не верил, а иногда верил не сразу.
И конечно, в один прекрасный день он перешёл к дотошным расспросам. Особенно про Японию. А про Японию я знал не так чтобы очень много. В основном то, что на куче вещей у нас, в Англии, было написано «сделано в Японии». На той самой нашей микроволновке и на автомобилях, на калькуляторах, на папином магнитофоне, на мамином фене.
– Я тоже «сделано в Японии», – смеялся Кэнскэ. – Очень старая машина, ещё хорошая, ещё крепкая.
Сколько я ни копался в памяти, больше ничего стоящего про Японию выудить не мог.
А Кэнскэ продолжал допытываться:
– Там точно нет войны?
Я ответил, что точно нет. В этом я почти что не сомневался.
– Нагасаки снова построить после бомбы?
Я кивал и говорил, что да, надеясь, что так оно и есть. А что ещё оставалось? Я как мог уверял его, что уже всё в порядке, а потом по новой пересказывал то немногое, что знал. Кажется, ему нравилось это слушать. Он был как ребёнок, которому вновь и вновь читают любимую сказку.
Я в очередной раз на все лады расхваливал папин магнитофон «Сони», от которого весь дом ходуном ходил, и вдруг Кэнскэ очень тихо произнёс:
– Может, перед смертью я поеду в Японию. Может, поеду.
Тогда не совсем было понятно, он это серьёзно или нет. Но, по крайней мере, он задумался над моим предложением, и это было уже что-то. Однако до самой черепашьей ночи я так и не знал наверняка, правда ли он собрался в Японию.
Я крепко спал, когда Кэнскэ разбудил меня.