— Да, сестра Софи, все это большие проблемы… Когда война останется позади, вопрос о долгах еще встанет во весь рост, они много лет будут лежать на нас тяжким бременем, быть может, всю нашу жизнь. Нам говорят, что за все расплатятся наши враги, англичане и французы, но это, конечно, одна болтовня. Если державы соберутся за круглым столом и положат конец бойне, они вздохнут свободно и сойдутся на том, что бремя задолженности каждый понесет на собственном горбу. Русские, те предлагают коротко и ясно: мир без аннексий и контрибуций, а контрибуции — это и есть военные долги. О господи, хоть бы скорее дорваться до этого мира!
Он снова налил себе воды в стакан и, бросив прощальный взгляд на Софи, пересел с импровизированного дивана на скрипучий плетеный стул между окнами, которые казались теперь двумя черными прямоугольниками; от этого как бы изменилась и комната и даже вся ситуация. Яркий свет лился из незатененной лампы на аппарат Морзе, пишущую машинку и сосновый стол. Унтер-офицер Гройлих поспешил завесить оба окна одеялами, взятыми специально для этой цели. Необходимости в затемнении теперь, правда, не было, опасность воздушных налетов миновала, но приказ есть приказ, он остается в силе вплоть до отмены. Высоко подняв руки, Гройлих привычным движением навешивал тяжелую ткань из искусственной шерсти на крюки, в свое время вбитые в стену именно для этой цели, и с задумчивым состраданием смотрел вниз на Бертина, точно хотел сказать: «Эх, бедняга, ты и сам не знаешь, до какой степени ты прав. Уж эти господа сумеют высосать из нас все соки, если только мы дадимся им в руки, мы, то есть налогоплательщики, все, кто зависит от заработной платы, оборота и тантьемы. А борьба, которую это вызовет на всем земном шаре, — застанет ли она тебя, писатель, на правильной позиции? Тебя — с твой женой, дочерью банкира, и подругой, фрейлейн фон Горзе?» Он снова уселся на табурет в той выжидательной позе, в которой теперь сидели все.
— Итак, Бертин, — сказал фельдфебель Понт, — о чем пойдет речь сегодня?
— Да, в самом деле! — несколько запинаясь, начал Бертин. — Сестра Софи была права, роясь в моей записной книжке. Ведь мы как раз выиграли Верденскую битву и повели новые позиционные бои под Верденом. Блажен, кто верует. Если смотреть на те события с сегодняшней точки зрения, следовало уже тогда подумать о мире, по крайней мере нам, армии, да и тем, кто остался в тылу, тоже. О высоком начальстве у нас и мнение было высокое; теперь мы склонны это мнение переменить. А ведь все зависело от веры в талант хоть некоторых наших политических деятелей и генералов. Солдат знал, что он исполняет свой долг, предельно напрягает силы. Он голодал, был замучен муштрой, но он отдавал все, что только мог, и умирал — не за кайзера и отечество, как неустанно старались втолковать читателям со страниц газет мои подхалимствующие коллеги, а за свой домашний очаг, за жену и детей, за родину, за то, чтобы возможно скорее вернулась мирная жизнь.
Итак, было объявлено, что Верденская битва завершена, но по сути дела ничего не изменилось. Из моей черной записной книжки вы видели, как были перенапряжены наши трепещущие нервы. При этом мы все еще надеялись, что Верденская битва завершит войну, и больше всех надеялся я. Однако лето миновало, на многое открыв нам глаза. Победили мы или нет, мы ни в каком отношении не подвинулись вперед, ни на шаг, и пресловутый приказ по армии, надменный и глупый, послужил лишь поводом открыто высказать все, что мы думаем о нашем командовании.
Смена руководства произошла, как вы уже знаете, в конце августа. Господ, ответственных за наступление на Верден, потихоньку отшили, но с почетом перевели на другие командные посты, сплавили на Балканы, а верховное командование передали в другие руки, в которых оно и сейчас еще находится, но в ту пору они считались руками кудесников, — в руки Гинденбурга и Шиффенцана. Мы твердо надеялись, что им непременно удастся довести дело до благополучного конца. Поэтому такое завершение Верденской битвы не нанесло серьезного ущерба фронту. Уж Гинденбург справится, говорили в войсках, и наши солдаты рассуждали точно так же. А те из наших берлинских и гамбургских рабочих, которые этому не верили, по крайней мере молчали. Не то, чтобы они боялись доносчиков. Но к чему смущать других, тех, кто, быть может, с верой утратит и душевные силы? А служба требовала напряжения всех сил.