— Да, то же самое ты предсказывал Юргенсу, когда ему закатили два года тюрьмы. Видишь, что получилось на деле: штрафной батальон и туберкулез.
— Война-то еще не кончена, — с возмущением ответил Бертин. — Вот погоди, пусть только подпишут мир!
— Знаю, знаю, — сказал Мау, — вам в ваших канцеляриях мерещится, что везде сплошная благодать. Но за этой благодатью стоят бронированные башни и пушки, а кругом — только серая вода. А Кебес и Рейхпич лежат в земле где-то под Кёльном. Когда революционные солдаты морской пехоты отказались совершить казнь, матросов отвезли в Ванерхейде, и отряд ополченцев расстрелял их. Идиоты не понимали, что стреляют в самих себя, говоря образно.
Бертин выпрямился и крепко уперся ногами в пол.
— Рассказывай же, старина! — сказал он хрипло. — В числе мятежников был и твой шурин?
— Рассказывать о нем — значит выносить сор из избы, — сердито ответил Мау. — Захотел этот дурень домой, к своей жене, он жил с моей сестрой в счастливейшем браке. Он был одним из застрельщиков, но как раз в это время находился в отпуске и подался на Баден. А там нелегально перемахнул через границу, в Швейцарию. Радисты предупредили его, они вообще были заодно с техническим персоналом, с кочегарами.
Разумеется, дело началось с того, что выбрали хозяйственную комиссию, взбунтовались из-за харчей — сушеных овощей, заплесневелого хлеба, муки с червями пополам. Мятеж перекинулся на двенадцать кораблей, все с этакими важными названиями: тут тебе и «Король Альберт» и «Принц-регент Луитпольд», величество на величестве. А матросы сошли с кораблей, собрались в своих кабачках — около четырех тысяч человек. Из них четыреста подписали резолюцию — что они, мол, за мир по русскому образцу: без аннексий и контрибуций, с самоопределением народов. «Мятеж!» — завопили мерзавцы из всевозможных ведомств. А что произошло потом, советую почитать. Поройся в архивах, там ждут тебя целые ящики исписанной бумаги. По сколько бы золотопогонники в голубых мундирах ни рыли носом землю, им бы все равно ничего не разнюхать, если бы не Рикле, мой дорогой шурин Ханнес. Встретился, понимаешь, в Лерахе с моей сестрой и провел с ней ночь, а наутро его застукала тайная полиция. Это был отчаянный парень, не трус, никогда не прятался в кусты. Но у него под крышкой карманных часов нашли бумажку с фамилиями всех организаторов, всех членов хозяйственной комиссии и сборщиков подписей. Когда он вспомнил об ртом и попытался выбросить часы через окно, было уже поздно. Так он и предал товарищей, этот проклятый Ханнес, сам того не желая. Но какой же это товарищ, если он хранит такую бумажку у себя в часах! Надо было сожрать ее, а уж потом перейти границу и поскакать к жене. А теперь — хоть бы он все волосы на себе выдрал, Рейхпича и Кебеса ему не возвратить. Они сошли в могилу, проклиная наш милитаризм, а адмиралтейство принесло поздравления военному суду, команды вернулись на корабли и приступили к исполнению своих обязанностей, как писали твои коллеги в газетах. Но их держат в портах, там они и останутся. Пошлет ли их командование в Северное море, — это еще большой вопрос.
Он взглянул на Бертина, вставил в глаз лупу и приложил тонкий резец к открытому механизму карманных часов. Бертин, тяжело дыша, спросил после долгой паузы:
— А рейхстаг? А левые фракции?
Ему чудилось, что мансарда превратилась в каюту военного корабля, идущего сквозь серую ночь в неведомую даль, неудержимо, но осторожно.
Мау вынул лупу из глаза и в полумраке посмотрел поверх козырька в лицо товарищу.
— Ты слышал, чтобы во время Вильгельмсгафенского процесса хоть кто-нибудь из этой братии поднял голос? Только поспешили, милый мой, отмежеваться. Они, мол, реформисты, не имеют ничего общего с событиями на кораблях, со всеми этими бесчинствами. Наши, разумеется, ничего от них и не ждали, от этих «товарищей», как там они ни называются, Шейдеман или Дитман, Носке или Гаазе. (Бертин впервые слышал, чтобы слово товарищ произносилось с такой издевкой.) Из всех депутатов можно было положиться только на Карла Либкнехта, но он уже тогда сидел там, где они сидят теперь, — за решеткой, за семью замками. Нет, писарская душа, кто в самом деле хочет мира, кто по-настоящему хочет взять за глотку войну, тот должен помнить, что у него ни отца, ни матери нет и что вызволят его только свои, носят ли они синюю или защитную форму и произойдет ли это завтра или через год. Ну, а от наших генералов, что сидят там наверху, в крепости, разит точно так же, как от флотских господ, — это знает всякий, кому приходилось их обслуживать, когда они пьют коньяк или шампанское за успехи, за победу.
Часовщик из Пфорцгейма встал, и Бертин увидел, что он дрожит.
— Не надо так волноваться, друг, — произнес он успокоительно. — Оставь в покое свои часы и отдохни хоть минут пятнадцать.