Итак, сделали жженку, начали пить. Веретьев сидел на самом видном месте; веселый и разгульный, он первенствовал в собраньях молодежи. Он сбросил сюртук и галстух. Его попросили петь, он взял гитару и спел несколько песен. Головы понемногу разгорячились; молодежь принялась провозглашать тосты. Стельчинский вскочил вдруг, весь красный, на стол и, высоко подняв над головою стакан, воскликнул громко:
— За здоровье… уж я знаю кого, — подхватил он торопливо, выпил вино, разбил стакан о пол и прибавил: — Пускай же завтра точно так же разлетится вдребезги мой враг!
Веретьев, который уже давно наблюдал за ним, быстро поднял голову…
— Стельчинский, — промолвил он, — во-первых, сойди со стола: это неприлично, да у тебя же и сапоги прескверные, а во-вторых, поди-ка сюда, я тебе что-то сообщу.
Он отвел его в сторону.
— Послушай, брат, ты, я знаю, дерешься завтра с этим джентльменом из Петербурга.
Стельчинский дрогнул.
— Как… кто тебе сказал?
— Я тебе говорю. И мне также известно, за кого ты дерешься.
— А именно? Это любопытно знать.
— Ах ты, Талейран{21} этакой! Да, разумеется, за мою сестру. Ну, ну, не притворяйся удивленным. Это придает тебе гусиное выражение. Не могу представить, как это у вас там вышло, но только это верно. Полно, брат, — продолжал Веретьев, — к чему тут прикидываться? Ведь я знаю, ты за ней давно ухаживаешь.
— Да все-таки это не доказывает…
— Перестань, пожалуйста. Но послушай-ка, что я теперь тебе скажу. Я этого поединка ни под каким видом не допущу. Понимаешь? Вся эта глупость обрушится на сестру. Извини: пока я жив… этому не бывать. Мы с тобой пропадем — туда и дорога, а ей еще долго надо жить и жить счастливо. Да, клянусь, — прибавил он с внезапным жаром, — всех других выдам, даже тех, которые были бы готовы всем пожертвовать для меня, а у ней волоска никому тронуть не позволю.
Стельчинский принужденно захохотал.
— Ты пьян, любезный, и бредишь… вот и всё.
— А ты небось нет? Но пьян ли я, нет ли, это совершенно всё равно. А говорю я дело. Не будешь ты драться с этим барином, за это я ручаюсь. И охота была тебе с ним связываться! Приревновал, что ли? Вот правду говорят, что влюбленные люди глупы! Да она и танцевала-то с ним для того только, чтоб он не вздумал пригласить… Ну, да не об этом дело. А дуэли этой не бывать.
— Гм! Желал бы я посмотреть, как ты мне помешаешь?
— А так же вот, что если ты сейчас не дашь мне слова отказаться от этой дуэли, я сам с тобой драться буду.
— Будто?
— Милый мой, не сомневайся в этом. Оскорблю тебя, дружище, сейчас же, при всех, самым фантастическим образом, и потом хоть через платок.{22} А я думаю, это тебе будет неприятно по многим причинам, ась?
Стельчинский вспыхнул, начал говорить, что это
Юноша-распорядятель также выпил Brüderschaft с ними и сперва не отставал от них, но заснул наконец самым невинным образом и долго лежал на спине в состоянии совершенного бесчувствия… Выражение его маленького побледневшего личика было и забавно и жалко… Боже! Что сказали бы светские дамы, его знакомые, если б увидели его в таком уничижении! Но, к его счастью, он не знал ни одной светской дамы.
Иван Ильич также отличился в ту ночь. Сперва он удивил гостей, внезапно затянув: «В деревне некогда барон».
— Щур! Щур запел! — закричали все, — когда это бывает, чтобы щур пел по ночам!
— Да будто я одну только песню знаю, — возразил разгоряченный вином Иван Ильич, — я умею и другие.
— Ну, ну, ну, покажи нам свое искусство.
Иван Ильич помолчал и вдруг начал басом: «Крамбамбули, отцов наследье»,{23} но так нескладно и странно, что общий взрыв хохота тотчас заглушил его голос, и он умолк.
Когда все разошлись, Веретьев отправился к Владимиру Сергеичу, и между ними произошел непродолжительный, уже упомянутый разговор.