Скоро ночь, но нам трудно уйти, трудно придумать, какими словами завершить наше пребывание здесь. Мисс Кеттл снова кивала и улыбалась, Квирк молчал, но был серьезен, задумчив и кроток. Мы с Лидией будто бы их родственники, усталые и сонные после визита в деревню к добрым дяде и тете. Вечер для меня прошел в странном, расплывчатом унылом полумраке, будто бы освещенном тусклыми замедленными вспышками фотокамеры. Отдельные снимки сохранились: вот Квирк и Лидия, оба сидят возле стола, друг напротив друга, жена безудержно рыдает, а Квирк, расставив ноги, наклонился к ней, взял ее руки в свои и тихонько покачивает вверх-вниз, словно едет в кабриолете и сжимает поводья; вот мисс Кеттл засмеялась, затем опомнилась, захлопнула рот и виновато поправляет покосившиеся очки; вот голая рука Лили рядом с моей, каждый крохотный волосок поблескивает; вот вечернее солнце золотит сушилку для посуды, играет на ободке бокала; вот моя тарелка с увядшим кружком помидора, помятым листиком салата, размазанным яичным желтком. Вот что запоминается.
Когда нам наконец удалось уехать, наш отъезд положил начало гротескной пародии на семейный отдых, которую мы с Лидией обречены будем исполнять следующие несколько дней. Все собрались у входа, мы с нашими пожитками, Квирк, мисс Кеттл, даже Лили вышла из своего укрытия и тут же отступила в тень холла, угрюмая и надутая, словно избалованная юная актриса, которую поставили на место; так оно и есть, я думаю. Закатное солнце приглушило свет фонарей за нашей спиной. Стекла очков мисс Кеттл на мгновение блеснули, словно монетки на глазах. Квирк в одной рубахе застыл в дверях в позе Пьеро Воблена, не зная, куда девать руки.
— У вас была только одна? — вдруг спросил он меня.
— Кто — одна?
— Дочь.
Передо глазами возник Добряк, он растянул в улыбке тонкие губы, подмигнул мне и пропал.
— Одна, — отозвался я. — Да, одна.
Порой помощь предлагалась в довольно необычной форме. Может показаться странным, но как раз самые необычные жесты трогали меня сильнее всего, прорываясь сквозь непроницаемые для всего остального покровы горя, словно электрические разряды. Одна из тетушек Лидии, толстокожая усатая старая мегера, которая, как я полагал, всегда меня презирала, вдруг сжала меня в нафталиновых объятиях и сунула в руку кипу банкнот, хрипло проквакав в ухо, что
Во время бесконечного путешествия — в реальности оно длилось лишь с утра до середины дня — горе давило, словно тяжелый рюкзак за спиной. Я представил, будто мы два нищенствующих паломника из Библии, отягченных бременем ноши, прокладываем путь по жаркой и пыльной дороге в бесконечность. Мы оба так вымотались; никогда раньше не уставал настолько, эта усталость жгла нас изнутри, словно осадок ночной пьянки. Я ощущал себя грязным, потным, измученным. Кожа была опухшей и горячей на ощупь, будто не кровь, а кислота бурлила в венах. С оцепеневшим разумом и сердцем я рухнул в узкое самолетное кресло, изнемогая в своей мятой одежде, и желчно смотрел на медленно проплывающий внизу лоскутный ковер земли. Я не находил себе места и без конца коротко судорожно вздыхал и постанывал. Рядом неслышно плакала Лидия, словно по привычке, и тоже вздыхала. Но вот интересно: чувствует ли она тоже, как за этим горем и бесконечными слезами почти неуловимо, но постоянно фонит облегчение? Да, я на самом деле испытывал что-то вроде облегчения. Теперь, когда самое страшное уже случилось, не надо жить в вечном страхе. Так раненый рассудок делает увечные выводы.