– Ты ожидал совета, ты ожидал понимания. Возможно, ожидал гласа с астральной плоскости. Ну, у кого-то бывает и так. Но ты обнаружил заурядную женщину с двумя детьми. – Она ободряюще коснулась его руки. – Каждый находит что-то свое, – сказала она и добавила в дверях, когда он уходил: – Еще одно. Ухаживай за матерью. – Это медиум сопроводила сложным взглядом, легкомысленным и извиняющимся, но в то же время прямым и почему-то насквозь ироничным. – В конце концов, она за тобой ухаживала.
– Пожалуй, тут ты права, – ответил Шоу как можно бесстрастнее, хотя сам в этом сомневался. Да и что она знает о его матери? Позже он заметил Тиму:
– Я бы сказал – это странный совет.
Тима это не заинтересовало.
– Энни – моя сестра, – сказал он. – Но мы больше не общаемся.
– А, значит, ты Тим Суонн. Что-то ты непохож на лебедя. – А когда Тим только уставился в ответ: – Это я так пытался пошутить. – И потом Шоу добавил: – Наверное, ей так положено, всем говорить что-нибудь в этом роде.
В среду Шоу проснулся в два ночи с ощущением, что ему звонят на домашний. Сняв трубку, вместо голоса или гудков он услышал какое-то электронное молчание, очень чистое, искусственное и ожидающее.
– Алло? – сказал он. И еще сказал: – Виктория? Это ты?
Но нет.
Какое-то время Виктория Найман почти каждую ночь оставляла ему голосовое сообщение – они копились, чтобы разом обнаружиться на следующее утро, краткие моментограммы, рассказывающие о ее дне, о ее красивом старом доме, о процессе реновации. Там не жизнь, а сплошное приключение, сказала она. «Можно сидеть на площадке первого этажа, читать на солнце детскую книжку твоей матери, и, как только задумаешься, почему волшебства не бывает в
Шоу никогда ей не отвечал, потому что не хотел поощрять у нее привычку ему писать; но все-таки сообщения часто его улыбали.
– Виктория?
Внезапно вернулись гудки, и он положил трубку. В доме 17 по Уорф-Террас было для разнообразия тихо. Подъездные сквозняки заносили под дверь с первого этажа слабые ароматы чьего-то ужина навынос – сырой тунец с липкими ферментированными соевыми бобами из «Тосы» в Рэйвенскорт-парке. Он смотрел через улицу – туда, где между крыш проглядывало северное сияние в стиле летнего Лондона: рыжее, неподвижное и в то же время какое-то завивающееся; затем через две-три минуты – словно человек, который снял с конфорки кастрюлю и ждал, пока она остудится, – снова взял трубку и набрал тот номер, что дала после сеанса Энни Суонн.
– Иногда, – сказал он, – у меня такое ощущение, будто я никогда не знал, кто я такой.
Проснувшись следующим утром, он чувствовал себя поспокойнее. В чем-то ему полегчало. Это ощущение длилось до середины утра, после чего возвращалось на краткие интервалы.
Вместо того чтобы работать, он продолжал знакомство с рабочим местом.
Под окном, выходящим на берег, нашлись кожаный башмак и чайная ложечка, измазанная, видимо, засохшим йогуртом. В конце ящиков стола он раскопал бечевку для посылок, склеившийся от возраста скотч дымчатого бромового цвета викторианского медицинского флакона; половинку нестираемого карандаша. Из-за картотеки вытащил несколько страниц «Брент Эдвертайзер» от июня 1984-го, аккуратно сложенных на статье о человеке, который за шесть лет до публикации подстроил свою смерть – в один миг свел себя до аккуратно составленной записки и стопки одежды на бечевнике, в миле к северу от лодочных верфей на стечении рек. За прошедший период, напоминал «Эдвертайзер» своим читателям, этого человека время от времени видели у реки – часто голого и испуганного, – беззвучно шевелящего губами, словно из-за стекла: такие показания очевидцев было легко не принимать всерьез. Теперь же он появился снова, разбитый горем, но не в силах объясниться. Все это время он проживал с женой, учительницей химии, в Эктоне. «Гарри пытался сбежать из собственной жизни, – объяснила она. – Так не бывает. Я ему говорила, что ничего не получится. Думаю, мы оба хотели чего-то нового». Сопутствующая фотография, подозревал Шоу, с тех времен, когда ее сняли, поблекла и стала одноцветной.
Он сунул «Эдвертайзер» обратно за картотеку; прочие предметы аккуратно вернул по своим местам (хотя башмак и ложку из-за отвращения выкинул в реку). У него не возникло такого ощущения, что все эти вещи принадлежали кому-то конкретно – или к какому-нибудь образу жизни. Они не придавали контекст настоящему лихтера и не объясняли его отдельно стоящего прошлого.