В одну промозглую субботу на порог дома в Мейда-Вейле, где Шоу тогда снимал в коттедже комнату с женщиной по имени Жасмин, прибыл учитель-пенсионер из Суонси. Звали учителя Кит, и в лучшие времена он преподавал писательское мастерство заключенным строгого режима на острове Уайт. Теперь он был старше семидесяти и уже пьяный, когда Шоу открыл дверь на звонок. Три часа дня, конец ноября, через пятнадцать лет, если не больше, с тех пор, как Кит был его отцом: Шоу понятия не имел, откуда у Кита его адрес. Еще труднее было понять, что Киту надо, хотя он привез с собой папку рукописных стихов под общим названием «Умилостивить давно скончавшееся сердце». Он с ними ужинал, смотрел телевизор, пил шираз до лежачего состояния, потом Жасмин отвезла его на станцию подземки в своем «Остине Метро». В машине он распространялся о своей теории сердца: положил руку на колено Жасмин; назвал Шоу молокососом. Если ей нужен настоящий мужчина, пусть потом поищет его, предложил он.
– Он опоздал на последний поезд, – сказала она, вернувшись. – Я его просто там оставила.
Шоу было стыдно за них обоих.
Через несколько месяцев Кит умер под наркозом во время обычной операции по удалению варикозной вены. К тому времени Жасмин, озадаченная Шоу не меньше, чем Китом, уже съехала с лесоводом. Никто ее не винил. Похороны, куда Шоу совсем не тянуло, прошли где-то в подмышке полуострова Гоуэр; стихи он сохранил, хоть они и были так себе. В контексте отношений с матерью такие мужчины, как Кит, чаще казались не блудными, а заблудшими. В воспоминаниях Шоу не хватало их восприятия как людей: а на таком расстоянии он уже не мог его вернуть.
– Козлы, – говорила его мать просто, – все поголовно.
Но что вообще знаешь о людях? Стараясь отвлечь ее и спасти фотоальбомы от уничтожения – наверное, на случай, если в конце концов он что-нибудь из них почерпнет, как о себе, так и о ней, – Шоу часто носил ей фильмы. Они смотрели их вместе, днем, на «Панасонике» дома престарелых с плоским сорокадюймовым экраном. Он отбирал фильмы, которые могли бы нравиться ей в молодости, если они теперь существовали в виде оцифрованных ремастеров с бонусным материалом. «Лестница в небо», «Эта замечательная жизнь», «Красные башмачки», «Незнакомцы в поезде», «Я знаю, куда я иду». Но настоящего успеха добился только с «Короткой встречей», во время которой она улыбалась и счастливо посмеивалась, и с «Леди и бродягой» – его она смотрела так, будто это передача о природе. В большинстве случаев она засыпала и оставляла Шоу скучать и злиться во время бесконечных циклов Пауэлла, Прессбургера или комедии студии «Илинг».
В пять часов она просыпалась, оглядывалась, бормотала так, словно все еще у себя дома: «О боже, пожалуй, наведу себе чая». Потом – тревожно:
– А сегодня мы не будем смотреть фотографии?
– Мы только что посмотрели фильм, – приходилось объяснять Шоу, – вместо фотографий.
– Какой фильм? – ответила она в этот раз. – Не говори глупостей, не видела я никакой фильм, – и, словно продолжая ту же мысль: – Просто не жди, когда жизнь сама к тебе придет, вот и все. Вот тебе мой совет. Жизнь тебе этого никогда не простит.
По дороге на выход он задержался взглянуть на Арнольда Бёклина в общей комнате, но обнаружил, что его вместе с остальными картинами временно перевесили в другую часть здания, а его место заняли несколько мелких репродукций Джона Эткинсона Гримшоу.
Мутные улицы речного вида в Лидсе девятнадцатого века; версия Хэмпстеда, перенесенная на расплывчатые утесы над мелководьем; неопределенные фигуры на широкой, пологой и безлюдной набережной. Вдали, в ночи волнуется море – сырой воздух, близится ненастье. Все жидкое. Где луна не светит на воду, там
– И еще, – как-то раз пытался он объяснить Виктории Найман вскоре после того, как они впервые переспали. – Возможно, кризис вовсе даже не твой. Возможно, вообще никто не может с полным правом назвать кризис личным. А без требования признать кризис своим его почти и не заметишь.
– Напомни: а где именно тогда проходит этот кризис?
– Я просто говорю, что ты тогда как бы часть общей картины, – и потом нетерпеливо: – Чем бы ни была эта картина.