Мальчишка на мотоцикле, похоже, тоже что-то нашел, чем теперь и размахивает. Вскоре после этого из паба выбегают пятнадцать-двадцать человек – в основном среднего или преклонного возраста, – оторвавшись от воскресного обеда. Внутри уже остывают и застывают их жаркое и закрытые пироги. Волна то нахлынет, то отхлынет. Пока еще никто словно не понимает, что видит перед собой. Когда поймут, то все сбегутся туда. Но на фотографии этого уже нет.
Шоу сидел в комнате матери, подставляя фотографию под свет так же, как она подставила руку. Дело шло к вечеру. В доме престарелых теперь всюду слышались тележки с чаем. Прибрежные городки – это городки самоубийств, подумал он: хотя настоящее самоубийство в них совершают редко – там люди скорее блекнут, меняют ценности, постепенно переходят в менее энергичное состояние. Его матери эта метаморфоза всегда казалась своей противоположностью: счастливым случаем, неожиданно продленными каникулами, шансом на новую жизнь – хотя, если оглянуться назад, то каждый новый переезд предстанет не столько сознательным выбором, сколько потерей концентрации. Теперь он подошел к матери и показал фотографию.
– Помнишь?
– Меня это сейчас не волнует, Микки, – сказала она. Одарила его своей самой яркой улыбкой. – Что бы это ни было.
– Я не Микки, – сказал Шоу. Вышел из комнаты, отошел по коридору чуть дальше и крикнул: – Я никакой не долбаный Микки! – Потом вернулся, взял одну из обувных коробок и вывалил ей на колени. – Ты просила их принести, – напомнил он. По ее юбке рассыпались снимки всех размеров, сползли на пол к ногам – их соотношение сторон и стили четко обозначали десятилетие, когда они увидели свет. – Каждый раз, когда я к тебе прихожу, мне приходится просить, чтобы их выдали. Так что прояви хоть какой-то интерес, – и утешительным тоном добавил: – Кажется, на этой – я.
– Да кому интересно такое старье?
– Ты.
Она оттолкнула его руку.
– Я тут смотрю телевизор.
– Тебя-то там, конечно, не было, – сказал Шоу, – поэтому не знаю, кто снимал. Тебя никогда не было.
– Я терпеть не могла, когда меня удерживают на месте.
– И это твое решение? Найти семью, бросить, найти другую?
– Я хотя бы брала тебя с собой.
– Никуда ты меня не брала.
Она сделала телевизор громче и перекричала звук:
– Я всегда брала тебя с собой. Я бы ни за что не бросила тебя умирать в дыре вроде этой.
– Твою мать, – сказал Шоу. – Твою мать.
Он недолго таращился на мир Дэвида Аттенборо, где на горке гуано в пещере на Борнео кишели миллионы тараканов, потом ушел.
Тетя Роуз скончалась первой. Оказалось, Свидетельницей Иеговы была только она. Ее похороны – нерелигиозные – по требованию Мейбл провели в крематории в паре километров от города, у развязки, где магистраль изгибалась к Лондону. Мейбл – с лицом обмякшим и напудренным, словно сделанным из ткани или пластмассы (по крайней мере точно не из плоти, слишком разочарованное или мутное, чтобы быть плотью), – сидела на скамье на галерке, громко шептала. Музыку заело, та двадцать минут повторялась, пока конвейер не ожил и гроб ее сестры не исчез за велюровой шторкой.
– С ней вечно были споры, – сказала Мейбл Шоу перед тем, как они поехали домой. – Споры-споры-споры.
Во время службы она куда-то ушла. После этого ее часто было трудно найти, даже когда она находилась рядом. Теперь Шоу придется приносить пользу по дому, сказала она; и, хотя уже скоро мать забрала его от моря и он больше не видел Мейбл, он все же успел сложить под лестницу журналы «Сторожевая башня», перевязанные бечевкой. «Никогда не одобряла эту секту, – сказала Мейбл, – и зря она говорила, будто я одобряю». Шоу помнил тяжелый дух талька; медленное, вязкое тиканье будильника в ночи. В тринадцать лет – может, в четырнадцать, – он чувствовал себя так, словно гостиная со всей ее бурой мебелью, шенильной скатертью и зеленым ковром, если не быть осторожным, поглотит его – умного мальчишку, который все же попался в ловушку и впредь будет хозяином дома. Дождливыми вечерами он прятался в общественных туалетах, лишь бы туда не возвращаться.
Для Шоу стычка в Барнс-Коммон выглядела не просто «как во сне» – какой-то простой, но пугающей последовательностью действий, какой-то застывшей причудой света, – а как в таком сне, содержание которого не совсем совпадает с ощущениями по пробуждении. Во сне чувствуешь одно, проснувшись – другое. Во сне ты виноват в каком-то тайном сексуальном проступке; проснувшись – и потом все утро – чувствуешь растущее беспокойство то ли из-за забытого дела, то ли из-за неотправленного имейла.