Шоу снова был в коридоре. Тут пахло мастикой для пола и рождественским ужином дома престарелых. Он пинал стул. Когда это не помогло, он зашел в ближайший туалет и, убедившись, что запер дверь, сунул три пальца правой руки себе в горло в надежде поторопить на свет все то, что там свернулось, чтобы оно перестало быть такой простой помехой. Ничего не вышло; а когда он вернулся, мать не просто разорвала множество фотографий и разворотила сами альбомы, но и вдобавок разбила экран новенького телефона – возможно, несколько раз на него наступив, – прежде чем снова сесть, сложить руки, уставиться на репродукцию Бёклина на стене и удалиться на замерзшие берега поведения, которое он так хорошо знал.
– Он же стоит четыреста фунтов, – сказал Шоу.
Она изумленно на него воззрилась.
– И не знаю, что с тобой делать, Лео, – сказала она. – Правда не знаю.
– Я не Лео, – сказал Шоу. – Никого на свете, блин, не зовут Лео.
У нее были свои стремления, почему бы не быть стремлениям у него? Он наконец задумался обо всем том, чего хочет, и спросил себя, получит ли это когда-нибудь. Подобрал «Айфон», нежно коснулся покрытого звездами и податливого экрана; потом вышел. Все поддавалось слишком легко.
– Господи, – окликнула она вслед, – вечно тебе все не так. – Потом: – Так и не научился принимать мир как есть, – и наконец: – Сегодня Рождество! Сегодня Рождество!
До дома он взял «Убер», в районе Мортлейка поссорился с водителем из-за политики и, выйдя в бушующий оранжевым и розовым закат, решил пройти оставшийся путь до Тернем-Грина через Чизик.
Было холодно. На полпути через Чизикский мост Шоу наклонился над парапетом и посмотрел на север и на запад. Выше по течению зимний свет рикошетил в воду от рваных краев туч под удивительным углом, делая воздух между темнеющими берегами каким-то архитектурно сложным, но прозрачным. Через пару минут Шоу услышал колокола – видимо, какая-то вечерняя служба в соборе Святой Девы Марии на большой улице, – хотя на миг померещилось, что звон исходит от самой воды.
В уюте дома Эм и Оба он затеял себе чай; пока ждал, когда закипит чайник, нажал на пару клавиш пианино. Включил телевизор, потом выключил. У него в комнате было тепло. Здесь он комфортно прожил с осени до зимы. Время растянулось. Вчера, перед тем как сесть на поезд из Юстона в Шрусбери, Эмма сплела вокруг чистого викторианского камина гнездо из старомодных китайских фонариков. На полке над ними стояла рождественская открытка для него – линогравюра в стиле 1920-х с мельничным желобом и чистой пеной на темной воде. Все приходит и уходит; и придает тебе форму, нравится тебе или нет. «Хорошо, если бы у тебя здесь были свои вещи, – вспомнил Шоу совет Эммы вскоре после его переезда. – Не просто наша старая ерунда для жильцов. У тебя же есть свои вещи, правда?»
Прислушавшись к совету, Шоу принес с чердака пару безделиц, начав со своей библиотеки (в нее теперь вдобавок к «Воришке Мартину» входили «Дети воды» и «Путешествия наших генов»), которую расставил в алфавитном порядке по фамилиям авторов на полке над кроватью; а затем перешел к вещам, чью функцию определить было уже труднее. А еще поставил на столик у окна недавно купленный «Макбук Эйр», за который его расхвалила Эмма:
– Вот видишь! Ты можешь даже работать из дома!
Теперь он сидел, попивал «Ассам» второй заварки и ел имбирное печенье, пытаясь вспомнить, откуда у него вообще пепельница с лошадками. Он ведь даже не курит. Еще была красная пластмассовая шкатулка пять на пять сантиметров, пустая. Набор открыток, перетянутых древними резинками и адресованных незнакомым ему почерком неизвестным ему получателям. Маленькая пыльная керамическая брошка в форме розы. На что ему такие вещи? Он не мог и дату их определить, не то что привязать к собственной истории. Словно всю жизнь собирал чужие сувениры. Гордостью коллекции была серебряная рыбка, которую подарила Виктория Найман сразу после его переезда в дом 17 по Уорф-Террас. Шоу уставился на нее с растущим отвращением. Рыбка – непропорциональная, пучегубая, самодовольная – уставилась в ответ. Письма от Виктории приходили на электронную почту весь год на еженедельной основе. На большинство он не отвечал, некоторые даже не открывал. Сейчас, мучимый совестью, он решил наверстать.
«Здесь очень по-брекзитовски, – написала она в свой первый вечер вне Лондона. – Восемь пабов на квадратную милю и глубокие чащи вокруг».
Далее следовали описания: городка, не убиравшего рождественские гирлянды год напролет; городка по соседству, заработавшего кучу денег на Промышленной революции, но «потом – не особо»; ее дома – ее «красивого дома с красивой лестницей», где она обходила большие пустые комнаты в восторженном трансе. Это первоначальное хорошее настроение держалось два-три месяца – «Обожаю сундуки для одеял!», «Никогда не думал, что падуб просто до нелепого высокий?» – но скоро она стала такой же неприкаянной, какой ее запомнил Шоу, весь день проводила в дороге и одиночестве, проезжала по восемьдесят километров до антикварного магазина или обновленного викторианского сада.