Женщина с лиловым лицом хрипло рассмеялась. Яков посмотрел на неё и заботливо сказал:
— Смех твой — это слёзы твои!
Женщина подумала над словами, вникла в них и заплакала.
Во время беседы пришёл бывший псаломщик Семиградский, которого купцы вытаскивали из ночлежки читать за три рубля в церкви паремии и Апостола по большим праздникам и про которого говорили: «Страшенный голос».
Выслушав Якова, он откашлялся и захотел говорить.
— Да, мало что знаем мы про свою Церковь, — начал он, — а называемся православными!.. Ну, скажите мне, здесь сидящие, как называется большой круглый хлеб, который лежит у Царских врат на аналое в Пасхальную седмицу?
— Артос! — почти одновременно ответили мы с Яковом.
— Правильно! Называется он ещё также «просфора всецелая». А каково обозначение? Не знаете! В апостольские времена во время трапезы на столе ставили прибор для Христа, в знак невидимого Его сотрапезования…
— А когда в церкви будут выдавать артос? — спросила женщина и почему-то застыдилась.
— Эка хватилась! — с тихим упрёком посмотрел на неё Яков. — Артос выдавали в субботу на Светлой неделе… К Вознесению, матушка, подошли, а ты — артос!
— Ты мне дай крошинку, ежели имеешь, — попросила она, — я хранить её буду!
Семиградский разговорился и был рад, что его слушают.
— Вот поют за всенощным бдением «Свете тихий»… А как произошла эта песня, никто не знает…
Я смотрел на него и размышлял: «Почему люди так презирают пьяниц? Среди них много хороших и умных!»
— Однажды патриарх Софроний, — рассказывал Семиградский, словно читая по книге, — стоял на Иерусалимской горе. Взгляд его упал на потухающее палестинское солнце. Он представил, как с этой горы смотрел Христос, и такой же свет (подумал он) падал на лице Его, и также колебался золотой воздух Палестины…
Вещественное солнце напомнило патриарху незаходимое Солнце — Христа, и это так растрогало патриарха, что он запел в святом вдохновении:
— Свете тихий, святыя славы…
«Обязательно с ним подружусь!» — решил я, широко смотря на Семиградского.
В это день я всем приятелям своим рассказывал, как патриарх Софроний, глядя на заходящее палестинское солнце, пел: «Свете тихий, святыя славы».
СВЕЧА
Вечерним лесом идут дед Софрон и внучек Петька.
Дед в тулупе. Сгорбленный. Борода седая. Развевает её весенний ветер.
Под ногами хрустят ломкие подзимки.
Петька шагает позади деда. Ему лет восемь. В тулупчике. На глаза лезет тятькина шапка. В руке у него верба, пахнущая ветром, снежным оврагом и чуть-чуть тепловатым солнцем.
Лес гудел нарождающейся весенней силой. Петьке почудился дальний звон. Он остановился и стал слушать.
— Дедушка!.. Чу!., звонят…
— Это лес звонит. Гудит Господень колокол… Весна идёт, оттого и звон!.. — отвечает дед.
Петька спросил деда:
— В церкву идём, дедушка?
— В церкву, любяга, к Светлой Заутрене!
— Да она сгорела, дедушка! Летось ведь пожгли. Нетути церкви. Кирпичи да головни одни…
— Ничего не значит! — сурово отвечает Софрон.
— Чудной!.. — солидно ворчит Петька, — церкви нетути, а мы бредём! Мара
Среди обгорелого сосняка лежали чёрные развалины церкви. Дед с внуком перекрестились.
— Вот и пришли… — как бы сквозь взрыд сказал Софрон. Он долго стоял, опустив голову и свесив руки. Приближалась знобкая, но тихая пасхальная ночь. Софрон вынул из котомки толстую восковую свечу, затеплил её, поставил на камень, среди развалин. Помолился в землю и запел:
— Христос воскресе из мертвых…
Похристосовался с внуком и сел на обгорелое бревно.
— Да… Шесть десятков лет ходил сюда. На этом месте с тятенькой часто стоял, и по его смерти место сие не покинул. Тут икона святителя Николая стояла… В одной ручке угодник церковочку держал, а в другой меч… И, бывало, что ни попросишь у него, он всегда подаст тебе!… До-о-брый Угодник, послушливый да зовкий!.. Да, вот… А тута, любяга, алтарь стоял… Встань на колешки и поклонись, милой, месту сему… так вот… Эх, Петюшка, Петюшка…
Ничего больше Софрон не сказал. Он сидел до того долго, что Петьке захотелось спать. Он сел с дедом рядышком и опустил голову на его колени, а дед прикрывал его полою тулупа.
ЛЕСНИК ГОРДЕЙ
Предвесенним ветреным днём в чайную у большой дороги пришёл лесник Гордей; без шапки, в мокрых валенках и дырявом армяке. Седые волосы взвихрены ветром. Встал у двери. Развёл красными обветренными руками и сказал тёмной чайной, словно в бреду или в опьянении:
— Я говорю ему, тихо так да душевно: «Почто, сыне мой, душу свою очернил?»
— О чём ты, дедушка? — спросили из-за стола.
Лесник обвел испуганными глазами низкий прокопчённый потолок, пухлого хозяина Архипа, полки с белыми чайниками, людей в синем табачном дыму и ответил с горькой улыбкой:
— О сыне, Фёдоре Гордеевиче…
— С города приехал? Ну и слава Богу, тебе, старому, помога. А ты тосковал по нём! — сказал кто-то.
— Приехал… да… приехал, но не тот. Сын мой Федя умер! Умер ласковый монастырский Федя, а явился другой: душою чёрен, образом угрюм, табашник и сквернослов!
Чайная не слушала Гордея, а он жаловался: