Когда читали на клиросе шестопсалмие, батюшка с дьяконом разговаривали. Мне слышно было, как батюшка спросил:
— Ты деньги-то за сорокоуст получил с Капитонихи?
— Нет ещё. Обещалась на днях.
— Смотри, дьякон! Как бы она нас не обжулила. Жог-баба!
Я ничего не понял из этих отрывистых слов, но подумал: разве можно так говорить в алтаре?
После всенощной я обо всём этом рассказал матери.
— Люди, они, сынок, люди, — вздохнула она, — и не то, может быть, ещё увидишь и услышишь, но не осуждай. Бойся осудить человека, не разузнав его. От суесловия церковных служителей Тайны Божии не повредятся. Так же сиять они будут и чистотою возвышаться. Повредится ли хлеб, если семена его брошены грешником? Человек ещё не вырос, он дитя неразумное, ходит он путаными дорогами, но придёт время — вырастет! Будь к людям приглядчив. Душу его береги. Сострадай человеку и умей находить в нём пшеницу среди сорной травы.
— Держи карман шире! — проворчал отец, засучивая щетину в дратву. — Как я там к людям ни приглядывался, ни сострадал им, ни уступал, а они всё же ко мне по-волчьи относились. Ты, смиренница, оглянулась бы хоть раз на людей. Кто больше всего страдает? Простые сердцем, тихие, уступчивые, заповеди Господни соблюдающие. Не портила бы ты лучше мальца! Из него умного волчонка воспитать надо, а не Христова крестника!
Мать так и вскинулась на отца:
— Ты бы лучше оглянулся и узнал, кто стоит за твоей спиною!
Отец вздрогнул:
— Кто?
— Да тот, кто искушал Христа в пустыне! Не говори непутёвые слова. Они не твои. Не огорчай Ангела своего. Сам же, когда выпьешь, горькими слезами перед иконами заливаешься. Не вводи ты нас в искушение. А ты, — обратилась она ко мне, — не всякому слуху верь. У отца это бывает. Жизнь у него тяжёлая была, ну и возропщет порою. А сам-то он по-другому думает! Последнее с себя сымет и неимущему отдаст. В словах человека разбираться надо: что от души идёт и что от крови!
В ШКОЛУ
В окно брезжит мутное, иззябшее утро хмурого октября. Воет сиверко, нагоняя на душу тягучие, серые думы. Стучит неплотно притворенный ставень. Сеет дождь. За окном жмётся от холода старая берёза и мокрыми сучьями царапает по заплаканному окну.
Я лежу в постели, покрытый бараньей шубой, смотрю на мутное оконце и с горечью прислушиваюсь, как стонет и воет непогода.
В комнате у нас уютно. Мать топит большую русскую печь. Пламя так и полыхает, обдавая приятным теплом. Домовито пахнет дымом и тянет острой струйкой жареного картофеля. На столе шумит самовар и весело посматривают на тебя румяные баранки.
Отец при свете яркой лампы сидит у верстака, подбивает подмётку на большом рыбацком сапоге и поёт:
«Петьке и Кузьке хуже всего, — поглядывая в окно, размышляю я о своих приятелях, недавно поступивших в школу. — Сичас встанут, не успеют поесть как следовать быть, по такой размокропогодице в школу пойдут… Никогда я в школу ходить не буду… Не по што. Ну ее к ляду. От учителей, говорят, житья никакого нет…
Дома куды лучше. Никакой тебе заботушки… Сичас встану, поем и буду тятьке помогать сапоги подбивать… Хо-о-рошо!..»
Трещат сырые дрова, рассыпаясь искрами, как золотой мошкарой. Далеко вылетают из печи угольки — гости будут.
По стене, уставленной целым рядом колодок, как живые трепыхаются розоватые отблески.
За окном так же уныло и безрадостно сечёт дождь. В сероватой мути рассвета чернеет двор с грязными лоснящимися крышами, а над ним висит серое, неприглядное небо.
Я думаю. О многом думаю. Мысли бегут вихрем в моём детском мозгу, сшибают одна другую, перескакивают с одного места на другое, то выплывают, округляются, то рассыпаются и тают словно серебристые тонкие волны.
То я думаю о старой берёзе за окном: зябко ей, наверное, ишь, как, сердешная, царапает она по окну сучьями — словно просит впустить её погреться. Одеть бы на неё шубу…
То думаю о школе, куда поступили Петька с Кузькой.
И представляется мне школа с рассыпанным горохом по полу, а на нём стоят ученики на голых коленях, и сердитые учителя изо всей силы дерут их за волосья…
— Митроша! — вдруг неожиданно нарушает отец мирное течение моих детских мыслей.
Я удивлённо насторожился и затаил дыхание: «Почему это он меня сегодня так ласково называет? Раньше всё Митрошка, вахлак, эфиоп, а теперь поди ты… Ми-итроша!.. Чудно уж что-то! Митрошей зовёт только тогда, когда именинник али в большой праздник…».
Мать положила ухват и грустно на меня посмотрела.
Ёкнуло сердце, томясь каким-то предчувствием.
— Седни я тебя, сынок, благословясь в школу поведу, — ласково, шутливым тоном говорит отец. — Пусть тебя там уму-разуму научат. Полно остреливать-то без дела. Поди, соскучился по грамоте-то? Вон Кузька, тебе ровесник, а как учится — словно по лесенке идёт… Какую хошь грамоту прочтёт… Газеты читает! Во какой складный уродился!..