Орман понимал, что эти усыпальницы, куполами своими проткнувшие тысячелетия, внутри пусты, и все же какая-то нелепая, но весьма ощутимая надежда увидеть нечто в этих склепах тянула его внутрь. И Клайн понимающе шел за ним. Посидели в прохладе, пахнущей мышиным пометом. Орман, волнуясь и отыскивая слова на иврите и французском, пытался перевести Клайну стихи Александра Блока, посвященные матери, сам который раз, потрясаясь ими:
На миг ощутил себя Орман замурованным, бездыханным, «одетым камнем». Выскочил, как ужаленный, из полумрака гробницы в ослепляющий солнцем полдень. Острым, словно бы внезапно открывшимся слухом уловил вместо далекой трубы приглушенные пространством и зноем звуки автомобильных клаксонов. Клайн ни единым движением не выдал какого-либо удивления.
Молча поднялись из долины к Гефсиманскому саду, и Орман дивился невероятно огромным, в узлах, стволам древних масличных деревьев. Кора, подобная слоновьей коже, охраняла их от гибельности времени.
Шли вверх по дорожке, иссеченной промоинами, заросшей с двух сторон диким бурьяном, в котором валялись рваные шины. Так дошли до церкви Марии Магдалины, а еще выше – до часовни «Dominus flebit» – «Бог плачет».
Вернулись, сели в машину, обогнули стены Старого города, поднялись в сторону могилы царя Давида, остановились на обочине шоссе, на противоположной стороне которого скромно и непритязательно торчал указатель на иврите «Спуск в Геенну».
Спустились.
Между камней пробивался бурьян. Два арабских подростка, пасущих стадо овец, с удивлением смотрели на двух взрослых, прилично одетых дядь, которым, вероятно, больше не было чем заниматься, как посещать этот пыльный, запущенный овраг.
Обратный путь был гораздо легче, хотя уже была ночь. Все же – домой.
Над «Шаар Агай» – «Воротами ущелья» – стыл в густой и чистой синеве месяц. Опять строки лезли Орману в голову, и он изо всех сил старался снизить их патетику:
Орман довез Клайна до его дома в северном Тель-Авиве. Посидели молча.
Клайн сказал:
– Этот день мне запомнится надолго. Знаете, чем? Стихотворением Блока.
Осторожно, чтобы не разбудить жену, которой предстояло рано ехать на свои курсы, и детей, которым – в школу, Орман вскипятил чай, выпил, и долго еще стоял у распахнутого в ночь окна салона с тем же, увиденным на Аялонской долиной, месяцем.
Самолет, ночная лампа вдоль границы Израиля, пролетел по оранжевой полосе вдоль моря. Так и вошел в сон мистическим зрелищем, тревогой и праздником.
Третья реальность
Уже сидя в кресле самолета, рядом с Клайном, и видя в иллюминаторе Средиземное море, округляемое земным шаром по краю горизонта, Орман не в силах был поверить, что летит в Рим. Смутное чувство тревоги, до причин которой он пытался докопаться, вызывало сердцебиение.
Не мог избавиться от странного ощущения почти мгновенного, как укол в сердце, исчезновения уже ставшей ему родной пяди земли. В считанные секунды после того, как оторвались колеса самолета от взлетной полосы, радостное предвкушение полета омрачилось этим исчезновением того, что составляет всю его, от первого до последнего вздоха, жизнь: жена, дети, освоенные тропы и неосвоенные чащи. И самолет казался подобием Ноева ковчега, который носится в пространстве бесконечного неба и вод, потеряв надежду достичь какой-либо земли.