Один из самых каверзных обсуждаемых вопросов формулировался так: «Объяснимо ли с философской точки зрения членство выдающегося немецкого философа Мартина Хайдеггера в нацистской партии?»
Начал просматривать тезисы своего выступления на английском языке. Цитаты французов он для большего впечатления будет читать по-французски. И перед его взором будет неотступно стоять тень отца, завещавшего ему такое бесценное наследство – любовь к языкам.
О чем же он будет говорить?
Много лет размышляя над теорией «единого духовного поля», он пришел к выводу, что философ должен нести ответственность за далеко идущие, да еще кровавые результаты своей философии. Высокомерие бетонных постулатов Гегеля и танцующая легковесность потрясших его поколение постулатов Ницше привели, несмотря на, казалось бы, отсутствие прямых связей, к идеологии немецкого национал-социализма, как и скучные выкладки Маркса – к кровавой вакханалии интернационального социализма, развязанной Лениным и Сталиным.
Умные люди тех лет указывали на симптомы тяжкой болезни.
Но массы, воодушевленные страхом, понукаемые германским штурмовиком и русским «человеком с ружьем», с гиком размахивая флажками имен философов, топча своих пророков, неслись в слепую кишку Истории, пока она не лопнула и не залила смертельным гноем Европу и Азию и унесла, не будет преувеличением, сотни миллионов жизней.
Что же касается выдающегося немецкого философа Хайдеггера, в свое время призывавшего свой народ голосовать за Адольфа Гитлера, а после войны ни словом не обмолвившегося о Катастрофе европейского еврейства, то, оказывается, ошибался великий русский поэт Пушкин, сказав, что «гений и злодейство несовместимы».
С этим впрямую связана теория «единого духовного поля», разрабатываемая им, Орманом. Она несколько отличается от «проблемных полей» выдающегося и далеко не оцененного французского философа, нашего современника, Мишеля Фуко. Последний очерчивает «поле» для каждой исторической эпохи, насчитав пять таких «полей»: античное, средневековое, поле Ренессанса, рационалистское и современное – постмодернистское. Он же, Орман, называя эти поля «реальностями», различает их сталкивающимися и переплетающимися в едином духовном поле каждой эпохи.
Речь же пока идет о нашем веке.
Фуко открыто выражает почти ненависть к гегелевской диалектике, этим кандалам борьбы противоречий и единства противоположностей, парадоксально освобождающим от всякой ответственности. Разве не согласно гегелевской формуле «все действительное разумно и все разумное действительно» легко и бездумно объясняются все преступления под покровом знания и власти?
Людям Запада не просто трудно, а невозможно понять, с какой страстностью и страхом – ведь всегда даже в среде друзей может оказаться доносчик – вполголоса, на кухне, обсуждались там, за железным занавесом, идеи Фуко, изложенные Орманом, об истинно свободном философе, отвергающем всяческие застывшие универсалии, не скованном кандалами подобия. Ведь только он может выявить натяжки, передержки, хитрые уловки чугунной гегелевской аргументации. Такой философ должен каждый миг ориентировать себя по компасу свободы, как истинный и истовый кочевник, больше всего боящийся расслабляющих и при этом сковывающих удобств оседлости, примером которой может служить Кант, по распорядку дня которого правили часы на ратуше.
История, по сути, не спокойная река, ширящаяся в своем течении, а цепь вулканических потрясений и разрывов, определяющих всю тяжесть и боль нашего существования. Разве бездна Катастрофы европейского еврейства, сталинских чисток и лагерей Гулага в Сибири не опрокинула кажущееся таким спокойным течение Истории, выпрыгнув из нее не как черт из табакерки, а как взрыв подспудно накапливавшихся сатанинских сил, преступно замалчиваемых и сглаживаемых философами, величию которых все пели осанну?
Орман присел на кровать, пытаясь снять обувь, но так и свалился не раздеваясь. Сны набегали как бы из-за горизонта, оставшегося за спиной, но не отпускающего и тяготящего, как бечева, натирающая плечо бурлака, волокущего за собой угрожающе огромный, но весь проржавевший корабль. Все вокруг было гнетуще и размыто. Возникал востроносым покойником вездесущий Гоголь, вечно живой среди мертвых душ своих героев. И они тряслись на каких-то странных, похожих на древние колесницы огромными колесами, пролетках, тонущих в непросыхающей российской хляби. Внезапно, то ли из чаши фонтана, то ли из чащи леса выскакивал Клайн в одежде то ли егеря, то ли коневода, давая необъезженной лошадке разгуляться на воле, надышаться ароматом незнакомых вод, трав, земли, полей. Слово «поле» мгновенно обросло кавычками, пошел какой-то явно потрясающий, но абсолютно неразличимый текст и, напрягшись, чтоб его разглядеть, Орман проснулся.
Надо было бриться, принять ванну, но, оказывается, не так просто принимать как должное непривычно стерильную чистоту туалета и ванной, уйму белоснежных полотенец для одного человека.