Ага, подожди-ка, призрак! Постойте, сэр! Я слышу, как вы обрываете меня на полуслове. Как же ты можешь говорить, что мертвые ничего не знают, когда ты сам обращаешься к нам с того света? И голос твой звучен и ясен и хорошо осведомлен?
Но только неискушенные среди вас зададутся таким вопросом. Остальные же знают, что на самом деле это тоже пьеса. И ее делает еще более нереальным то, что она написана призраком. И что ж? Каждый из нас – актер, игрок. Ричард Глостер, например, говорит, что он играет несколько ролей. Жак утверждает то же самое обо всех людях. Яго еще более вызывающе произносит:
Вы знаете, что было дальше. Сын разорившегося перчаточника стал дворянином (не без права), вернул семье королевство, восторжествовал над неудачей, причиняющей людям столько горя, и вернул то, что потерял король-отец. В обществе, настороженно относящемся к бродяжничеству, я превратил скитания в добродетель, сделал актерство влиятельным и даже благородным поприщем. Но возвращение утраченного не принесло мне желаемого удовлетворения. Грусть осталась, и почему-то живут сомнения, разочарование, страх иллюзий, самообман, и тень утраты не покидает сцену. Дождь, град и ветер всегда неподалеку.
Я продолжал обманывать себя: занимался судебными исками, покупкой земель, давал взаймы, подсчитывал урожай, и эта так называемая «настоящая» жизнь была невыносима. Ничто не могло заменить соблазн и обольщение театра. За это я его так и любил. Для меня он был сутью жизненной игры, длинной или короткой, ее вечное присутствие. Мы играем роли, которые нам поручает история, наследственность, общество и которые мы создаем сами – для себя, своих родных, друзей и врагов. Мы задумываем сюжет, распределяем роли, приглашаем публику, сочиняем в уме сценарий. Мы верим или притворяемся, что верим в то, что наша жизнь в наших руках и будущее тоже. Мы обманываем всех и больше всех – себя. И всегда помним, что единственная цель слов – утаивать мысль. В эту игру я играл всю жизнь.
Ведь я же актер, пьеса – моя стихия. Действительно ли Глостер стоит на краю Дуврского утеса? Нет. Но он и вправду ослеп, потому что мы видели, как ему выкололи глаза. А тот селянин действительно его сын, потому что вы слышали, как он это сказал, слышали, как он сказал, что он всего лишь притворяется крестьянином. Эдгар произнес свои слова после того, как ему на сцене выкололи глаза. И неважно, что это были овечьи глаза и заученные слова. И их, и вас обманули. Отец и сын – актеры в пьесе. То же самое происходит с Кассием, который с кровью Цезаря на руках представляет себе будущую пьесу об его убийстве.
Цель драмы именно в бегстве от действительности – в ощущении свободы от того, что тебя выпускают в мир, где все по-другому. Ты быстро привыкаешь к миру персонажей из воображаемой жизни, и тебе до смерти хочется, чтобы они тоже испытали такое же освобождение. Когда оно наступает – это двойное удовольствие. Иногда с определенной целью, когда сэр Тоби Белч прячется за самшитовым деревом или во вставной пьесе в «Гамлете», иногда для атмосферы – как упоминание вороны, направляющейся в грачовник, или ради иронии, как тот стриж, гнездящийся в замке Макбета и, как кажется Банко, освящающий безопасное убежище.
Иногда это свобода ради самой свободы, как, например, когда Эдгар в «Короле Лире» приводит отца на обрыв утеса. Для чего? Просто так. Ради внезапного прилива легкости и радости. Вы вырываетесь из драмы. Пьеса улетучилась. Вместо нее – свежий воздух, рыбаки, морские птицы, собиратели морского укропа, моряки и приглушенный плеск волн прибоя о гальку, доносящийся с берега внизу. Круча так высока, что моря не видно, но вы его слышите в своем воображении…