Через два дня уже посуху, облаченные в черное, мы отправились в Шоттери. Дождь перестал, и внезапное солнце осветило нестерпимо жаркими лучами похороны старого друга моего отца. Трава, по которой мы брели, была как будто окровавлена маками, вперемешку с бело-голубыми звездочками васильков и маргариток, усыпавших поля. И Ричард Хэтэвэй теперь стал звездами и маками, стрекотаньем насекомых среди колосьев, кожей наших башмаков, которые протаптывали тропинку к его дому. Но он все еще был средоточием своего дома, центром круга пристально глядящих лиц, опустошенных смертью. Он стал неподвижностью савана. Ничем. Они вернут его праху, а потом возвратятся к своей жизни. Похоронят его, помянут. А потом забудут. В последний раз мы взглянем на мертвое белое лицо, на закрытые веки, которые скрыли все, чем он когда-то был, все тайны, которые он когда-то ведал, и те, которых он не знал. Если такие были.
Но где ж она? В комнате, где прощались с умершим, было много мантий и черных одежд, и воздух был наполнен их безликим, тревожным шелестом. В этом черном море не видно было девушки, которую я боготворил в те несколько месяцев безумств при лунном свете. Она не появилась, потому что была убита горем, раздавлена внезапной потерей? Некоторые женщины не посещали погребений. Настало время выносить усопшего, сыновья подошли к телу.
– Постойте.
Все головы повернулись к двери.
– Погодите, я иду с вами.
Последнее горькое мгновенье вместе, последнее «прощай».
Когда-то я видел эту девушку одетой в цвет весенней зелени. Теперь она была с головы до ног в черном, лицо под вуалью. Небольшая группа скорбящих заколыхалась и с шепотом расступилась, чтобы дать ей пройти сквозь шеренгу смерти. Она подошла к телу, склонилась над ним и сквозь вуаль поцеловала покойника.
Последний поцелуй.
До погоста Темпл Графтон, где в ожидании мужа покоилась первая госпожа Хэтэвэй, было далеко, но четверо старших сыновей, которые выносили Джона, отказались от лошадей и катафалка. Он был им хорошим отцом. В последний долгий путь к вечному пристанищу человека должны нести родные. Ведь, если разобраться, по сравнению с вечностью это путь не такой уж долгий.
И, извиваясь, как змея, черная процессия поползла по зеленому лугу. Ее осаждали докучливые пчелы, преследовало ослепительное солнце, которое било в закутанные лица и тела. Пот тек по нашим спинам, катился по лбу и жег глаза, когда, из уважения к покойнику, мы медленно брели по высокой горячей траве, в которой сверчки как будто танцевали джигу и трещали, задорно и без зазрения совести пиля на своих пронзительных скрипках. Тропа петляла. Наконец мы дошли до зияющей раны в траве, где бабочки трепетали в танце, как луч солнца на воде, – последнее исступленное напоминание о всем живом, что Ричард Хэтэвэй оставил позади, уйдя в темноту, из которой он уже никогда не вернется, несмотря на Лазаря на холсте, несмотря на все трюизмы и заверения проповедников, на трубный глас и звон кимвалов. Все то неправда, все ложь, и мы это знали наверняка, несмотря на все утешительные сказочные истории.
Священник подошел к холмику около вырытой могилы, взял пригоршню земли, заверил всех нас, что Ричард Хэтэвэй будет жить снова, и швырнул горсть земли в могилу. Из белых пальцев без обручального кольца полетели иссушенные солнцем комья земли и, как хлебные крошки, пробарабанили по спеленатому телу.
Скорбящие начали расходиться, снова становясь мирянами, и двинулись в обратный путь, в Шоттери. Опрятная черная цепочка распалась на оживленные группки, в которых торопливо прочищали горло и громко жаловались на солнце. Люди пытались не думать о смерти, этой докучливой старухе, которую они оставили позади в Темпл Графтон, и с нетерпением ожидали кружку холодного пива и свиную лопатку на закуску.