На третье утро моего пребывания в Лондоне «Роза» Хенслоу еще не расцвела, и, когда по пути с Хог-Лейн я остановился в Холиуелле, чтобы поглазеть на «Театр», я увидел перед собой главную лондонскую достопримечательность того времени, воздушный замок Бербиджа. Когда я смотрел на кости, собачье дерьмо и мутные лужицы, оставленные вчерашними зрителями, я не мог себе представить, что на протяжении последующих десяти лет этот театр будет главной сценой для моих пьес. Я и подумать не мог, что
Его нигде не было. Мне сказали, что он ушел. Нет, никто не знал куда и когда он вернется, и нет, работы в театре для меня не было, и дать ее мог только Бербидж.
Так я снова оказался на скотобойне, среди вываливающихся внутренностей и расширенных от ужаса глаз скотины. В той клоаке, где я снял себе комнату, было не заснуть. Темнота оживала глазами, живыми и видящими, побелевшими, вращающимися или покрасневшими от ужаса. Пытаясь от них избавиться, я зажмуривался покрепче, и крики, как кровь, струились по стенам внутри моей головы, а я, как зверь, до самого утра был пойманным в капкан и выл во сне, ожидая наступления утра.
Рассвет просачивался внутрь комнаты, как кровь.
Я пришел из Стрэтфорда в Шордич и попал с одного скотного двора на другой. Я провел три следующие недели среди кромешного ужаса. Едва почуяв кровь, скот, как правило, гадил, и под моими ногами чавкало отвратительное месиво. Как бы осторожно ты ни ступал, ты ходил по грязному свидетельству страха, который ты мог унюхать с той же уверенностью, с какой они чуяли смерть, исходящую от тебя, видя твое приближение с веревкой, ножом и топором – в тайбернском стиле. Таков был мой мир – нож и колода, и от палача меня отличало только то, что мои жертвы были неспособны на злодеяния и на заявления своей невиновности. У них, не знавших греха, не было языка, чтобы в чем-либо сознаться. Они были агнцы Божьи, а я был грешником. Я предавал невинную кровь. В Шордиче, так же как и в Стрэтфорде, я играл роль Иуды.
«Играл роль» – подходящее выражение. На время своей кровавой работы я, как тайбернский палач, тоже надевал маску, которая делала меня кем-то другим – не Уиллом, а тем, кто, запятнанный шордичской кровью, тянул за веревку понуренную голову и беспомощные, как вкопанные, копыта, которые тщетно упирались и скользили в слизи прочь от занесенного лезвия, дымящегося кровавым злодеяньем. Я был тем, кто вонзает острие и выпускает жизнь шумным потоком красного цвета, тем, кто чувствует мощное содрогание, пробегающее по телу животного под его убийственными руками. И тварь Божья, чьим наистрашнейшим деянием было жевать луговую траву и топтать копытом маргаритки, бедное животное, приближалось к плахе, где я ожидал его с жестоким ножом. Я был в маске, я играл роль. А как иначе было мне дожить до конца дня?
Моя первая актерская работа была не в «Театре», а по соседству. Уильям Шекспир – мясник на бойне, обученный в Стрэтфорде, практикующий в Шордиче и пытающийся сохранить рассудок. Только безумцы перестают играть роль. Убийство скота никогда не беспокоило моего отца. Розовощекий старикан, которого я похоронил пятнадцать лет назад, был безжалостным убийцей на скотобойне позади нашей лавки. Одной рукой он поглаживал по голове овцу, а другой ловко прилаживал нож к тому месту, где он его вонзит. Что означала та вероломная ласка? Ну, ну, спокойно, дружище, я всего-навсего собираюсь тебя убить. А если зверь упрямился, тут уже было не до ласк, отец свирепел и опускал на протестующую голову топор. Стой смирно, скотина! А то я тебе сейчас раскрою череп!
28
– Где, Уилл?
Где
– Где ты его видишь?
Кого?
– Отца. Опять в своем мысленном взоре?