Ясно, где-то рядом колобродила чья-то ненависть. Чёрная энергия распада со свистом проносилась мимо, он оставался невредим, но ничего не мог предпринять, чтобы блокировать эту энергию…
Встал утром разбитый, с острой болью в сердце и тяжестью в голове, чувствуя бесконечную усталость и бесконечную тоску…
Конечно, он предпочёл бы уклониться от обязательств перед своими соплеменниками. Они мешали жить, вносили постоянную тревогу. Но отцепиться от них было невозможно: они убедились, что он способен доставать для них нужную информацию, и плотно сели ему на спину, убеждая в том, что каждый день идёт ему в зачёт: в Израиле ожидает его шикарная вилла и крупный счёт в банке, и его отправят «домой» тотчас, как только обрисуется реальная угроза или завершатся главные дела здесь.
Он всё же переживал. Не то, чтобы его мучили угрызения совести, — никаких угрызений не было. Но надо было как-то объяснить приемному отцу, отчего у него такие натянутые отношения с женой, отчего дочь отшатнулась от него.
Воспользовавшись оказией, он заехал к старику. Тот, хотя и недомогал, радостно поднялся навстречу, обнял и поцеловал его, тотчас же с помощью какой-то родственницы, внучки или племянницы, накрыл праздничный стол.
— Я не надолго, — предупредил Сёма, — я тут мимо проезжал… Хочу сказать, что, может, уже и не удастся больше свидеться.
— Как так? — искренне огорчился старик. — Я вроде ещё помирать не собираюсь. Да и ты смотришься хорошо.
— Я вот что… В Израиль уезжаю…
Старик, плеснувший себе в рюмку немного самодельного смородинового вина, даже пить не стал. Руки его задрожали, и голубые, нисколько не утратившие блеска глаза на секунду задержались на глазах Сёмы так, что он ощутил себя полным ничтожеством перед какою-то неосознаваемой, но могучей силой.
— Что же, не одобряешь? — нарушил тягостное молчание Сёма.
— Не одобряю, — сказал старик. Выбрался из-за стола и отошёл к окну.
— Теперь у нас свобода, — усмехнувшись, сказал Сёма. — Рыба выбирает, где глубже, а человек — где лучше.
— Не то, не то, — поморщился старик и показал пальцем в окно. — Вон, видишь, твой бывший дружок шкандыбает — Лёвка Пугин. И Московский университет окончил, и хорошую работу имел, а пожелал только для себя этого самого «навара» и разрушил и свои мечты, и свою семью, и семью родителей… Горе! От водочки перешёл к соломке, наркотикам всяким… Особого уюта, видишь, душа захотела… А наша душа с тем уютом жить должна, что выпадает для всего мира. Грязно и больно, а ты терпи, доколе терпится, старайся общую долю поправить…
— Это всё прописи, — перебил Сёма. Он начинал злиться: по какому праву ему ставили палки в колёса?
— Так ведь к врагам едешь! Они ведь, а не немцы, нас и тогда убивали, в сорок втором, и теперь убили — не пожалели…
— Так ведь не в Америку еду, а в Израиль!..
— Это всё одно, — с укором сказал старик. Лица его на фоне светлого окна видно не было. Но, может, и хорошо, что не было видно лица.
— Израиль и Запад — разные величины.
— Дети должны продолжать дело отцов.
«Так я и продолжаю это дело», — подумал Сёма, но вслух раздражённо сказал другое:
— Что ты суёшь мне постоянно в нос этот 42-й год?
— А то, — жалобно сказал старик, растирая грудь у сердца. — Немец или русский, служивший у белых, оказался-то прав… Увы!.. Он ведь видел, как я тебя из толпы выхватил. Видел! И мог бы расстрелять — это было что чих чихнуть… А он только усмехнулся и покачал головой: «Ну-ну, мол, испытай и ты своё милосердие!»
— Так что я, изменяю, что ли, своему народу?..
Кружилась от гнева голова: «Куда лезешь, старче? Тут ток высокого напряжения. Бабахнет, и — врозь копыта!..»
Но проклятый старик не ответил. Вышел, согнувшись, из гостиной, нырнул в свою комнатку да и растянулся там на железной, солдатской кровати, а родственница его, внучка или племянница, шумно закопошилась в коробке с лекарствами, побежала за водой.
Сёма сделал вид, что оскорбился, забрал свой портфельчик с купленным на вокзале гостинцем, банкой индийского мангового сока, и, не прощаясь, вышел на улицу, где ожидала его нанятая «Волга».
Машинально сел, машинально указал, что надо ехать, и ещё долго, но без душевной муки, а с застрявшим, как заноза, чувством неприязни и досады, думал о том, что старик в чём-то прав и, в сущности, он, Сёма, так и не знает, где его подлинная Родина: то ли Россия, которую убивают враги, собираясь расстрелять и закопать, словно беженцев под Смоленском, то ли Израиль, эмиссары которого держат себя как подлинные властители всего мира…
Он служил и служит народу своего отца и своей матери, но русофобом всё-таки он никогда не был и совершенно убеждён в том, что русофобия — самая крупная ошибка евреев. Гогельман, Пушкинзон — этот примитив уже не проходит. Стремление нагадить в тарелку — объявить всех выдающихся деятелей русской культуры иноземцами или их отпрысками — потерпело провал: эта «развесистая клюква» вызывает у неевреев насмешки и презрение.