Читаем Завещание убитого еврейского поэта полностью

Все глаза одновременно опустились долу. Над нашей группкой нависла угрожающая тишина. «Я погиб, — видимо, думал каждый из нас. — Я только что подписал себе смертный приговор». Гранек, казалось, вот-вот упадет в обморок. В его глазах я прочитал упрек: «Я же тебя предупреждал, братец». Мне стало совестно и страшно: подставившись, я и его подвергаю опасности. Я уже хотел как-то исправить положение, но Менделевич, знаменитый драматический актер, избавил меня от этого унижения, встав на мою защиту. Его благородный бас загремел:

— Позвольте, товарищ Гелис, вам известно, что Пальтиель Коссовер своими глазами видел, что делают гитлеровцы? Вам известно, что он помогал тем, кого они преследовали? Вам известно, что он боролся с фашизмом в Германии, Франции и Испании? Вам известно, что он поставил на службу нашему народу (я имею в виду еврейский народ) свое перо, свою душу и даже жизнь, повторяю: даже жизнь?

— Но я же совсем не о том, — забормотал Гелис.

Он весь съежился. То уважение, какое Менделевич вызывал у всех еврейских писателей и ученых, его смутило и заставило отступить. Ведь у актера были связи в верхах. Из самого Кремля приходили на спектакли с его участием. А Менделевич, продолжая на него наступать, переспросил уже в полный голос:

— Так вы не о том? И все же считаете, что так должен вести себя коммунист? И ко всему прочему — еврейский поэт? Мы, евреи-коммунисты, привыкли интересоваться судьбой всех страждущих, уважать каждого, присоединившегося к нашей борьбе. Еврей, нечувствительный к страданиям других евреев, похож на коммуниста, равнодушного к страданиям пролетариата, запомните эти слова, молодой человек! — И, обернувшись ко мне, продолжил: — Пойдемте, Коссовер, выпьем по бокалу вина, и вы расскажете мне о том, чего некоторые недостойны слышать.

Мы вышли из секции еврейских писателей. На улице светило июньское солнце, яркое, серебристое, под его лучами забывались зимние холода и туманы. На душе и на сердце у меня стало спокойно, и я почти вприпрыжку шествовал за знаменитым актером. Поздравлял себя в душе за трепку Гелиса и не знал, как мне отблагодарить своего благодетеля: я был способен на все, только бы сделать ему приятное. Он привел меня к себе в квартиру на Октябрьской улице, усадил в своем кабинете, сплошь заставленном книгами, эскизами декораций, набросками сценических костюмов, стал расспрашивать о том, как я жил и работал, что написал… Я отвечал ему без опасений и колебаний. Редко кому я когда-либо был так благодарен…

Гранек потом признался, что был напуган: думал, что, невзирая на вмешательство Менделевича, моя дерзость дорого мне обойдется. Гелис не мог не доложить об инциденте вышестоящему начальству. А так как он оказался совершенно беспомощным после заступничества актера, то должен был в отместку приписать мне все политические прегрешения, за которые обычно арестовывают, хотя бы только для того, чтобы другим было неповадно. Если честно, я и сам готовился к чему-то подобному: по ночам уже прислушивался, не постучат ли в дверь. То, что на дворе стоял июнь, меня даже несколько успокаивало: эдак в тюрьме я бы не рисковал замерзнуть.

Но случилось чудо. Впрочем, предположение о чуде я с извинениями беру назад: просто началась война, пусть она и спасла меня от тюрьмы, но, кроме того, она стоила жизни двадцати миллионам мужчин, женщин и детей, а вдобавок, как стало теперь известно, привела к уничтожению шести миллионов моих единоверцев. Нет, это не чудо.

При всем том я встретил известие о начале военных действий с явным облегчением. И не я один. Слушая речь Молотова, я чувствовал мощное, совершенно неукротимое желание взреветь от радости: ура! Наконец мы дадим бой Гитлеру и его приспешникам! Теперь уже можно выпустить на волю свою слишком долго обуздываемую ненависть к ним ко всем.

Я выбежал из типографии и быстро зашагал в секцию. Задыхаясь, с горящими от возбуждения щеками я присоединился к коллегам, собравшимся в кружок, в центре которого стоял Менделевич. В этот час я хотел очутиться среди своих собратьев, поздравить их, плача от радости и от гордости, расцеловать, смеяться и петь с ними, выпить несколько рюмок вина, сознавая, что этот импровизированный праздник впервые объединит нас всех, хотя надолго останется и нашим последним торжеством. А будут ли другие? Увижу ли я еще когда-либо тех, кто оказался тогда в секции? Кто из нас выживет, кто падет в бою?

И вдруг посреди этого радостного сборища я внезапно застыл, горло у меня перехватило, на память пришли отец с матерью, сестры и их дети. Теперь между ними и мной пролегла кровавая фронтовая полоса, царство смерти, тысячерукой и тысячеглазой. Смерти, что не ведает поражений, даже временно не отступает, и уж точно не знает удержу.

В горле встал ком, я опустил стакан и закрыл глаза.


Вы меня обвиняли в трусости, гражданин следователь. «Евреи — трусы, — говорили вы, — они всегда устраивают так, чтобы другие сражались вместо них». Так вот, это и верно, и неверно. Неверно в том случае, когда касается евреев вообще, и верно, в частности, в моем случае.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже