Читаем Зависть богов, или Последнее танго в Москве полностью

— Так это из-за французов? — наконец догадалась Соня, надо же, все-то он у нее знает в свои шестнадцать, и про органы, и про секрецию.

Соня в его годы была абсолютной овцой, целиной непаханой. Ни про какие органы слыхом не слыхивала. Она вдруг вспомнила, так живо, будто это было вчера, как явилась однажды, сияя, домой. А мать сидела на кухне и плакала. «Мама! — закричала Соня, сдирая пальто. — Мама, кто такая Лидия Тимашук? Нам велели быть как она! Она кто?»

«Сука», — резанула мать; никогда до этого, никогда после Соня не слышала из уст своей церемонно-манерной, светской, благовоспитанной матери ничего подобного. Соня застыла с открытым ртом. Мать выскочила из кухни, вернулась через минуту, и красивое, распухшее от слез лицо ее было искажено гримасой страха. Она прижала к себе Соню, испуганно частя: «Забудь, забудь, я ничего не говорила! Она очень хорошая, замечательная, она герой, Соня, я ошиблась, да я вообще не знаю, кто она такая…»

Вот так. Лет через двадцать Соня все это припомнила, и мать ей рассказала, снова расплакавшись, что тогда, в тот зимний день, взяли дядю Нему, мужа маминой сестры, добрейшего дядю Нему, Наума Захарыча. Он учил Соню играть в шахматы и нарочно ей проигрывал, он был рентгенолог, его взяли по «делу врачей». А Тимашук на них настучала.

Сонин Сашка про эту Тимашук и слыхом не слыхивал, зато он знает про органы. Сережина наука. Хорошо это или плохо? Ну знает и знает, чего уж тут…

На кухне возле стола сидел, привалившись плотным загривком к стене, нестарый еще, белобрысый мужик в светлой рубашке. Стол был заставлен банками с импортной снедью, бутылками хорошего французского вина… А она-то кланялась в пояс царице Тамаре, унижалась, клянчила, денег назанимала… Дура. Родное ГБ обо всем позаботилось, развернуло халявную скатерть-самобранку.

— Да здравствует Франция! — произнесла Соня вместо приветствия. — С ума сойти! Может, господа французы каждый месяц будут нас посещать?

— Не обещаю, — отрубил белобрысый, поднимаясь со стула и протягивая Соне руку: — Крапивин.

Господи, как он ей руку стиснул! Крепкая рука у наших доблестных органов, железная рука.

— Софья Владимировна. — Не удержавшись, Соня все же подпустила яду: — Товарищ Крапивин, а нам это тоже можно есть? Или это все исключительно для французских желудков?

— Вообще, особенно не увлекайтесь. — Крапивин прищурил бесцветные глаза. Под глазами мешки: то ли пьет, то ли печень. — На стол, разумеется когда французский дедушка приедет, поставьте все. Но особенно не налегайте. — Выдержав паузу, добавил командным тоном, властно, жестко, вот они, интонации Комитета (будь ты неладен, французский дедушка, из-за тебя сейчас так муторно, так тошно). — Завтра к шестнадцати ноль-ноль чтобы и стол был накрыт, и сами при параде!

Мучение какое! Да, но зато потолок побелили. И дверь как новая.

— …Будет этот ветеран нормандский, буду я, будет мужик из писательского секретариата… Ну, и пара гарсонов из «Юманите». — Крапивин вытер пот со лба. Жарко. — Вопросы есть, Софья Владимировна?

— Никак нет, — усмехнулась Соня, давя в себе предательское желание добавить к этому «никак нет» «ваше благородие». — Нет, товарищ Крапивин. Какие тут могут быть вопросы!

Сережа явился за полночь.

Полуживая от усталости, Соня только что легла. Поход к Тамаре, неподъемные сумки, электричка, генеральная уборка… Да еще очередь она успела выстоять за гусем, большая Эмма позвонила: «В «угловом» гусей выкинули, беги! Запечешь завтра для своих лягушатников».

Теперь Соня лежала, не чувствуя ни ног, ни рук. Это даже не усталость. Состояние, близкое к ощущениям бурлака, впрягшегося в лямку где-нибудь под Кинешмой, дотащившего баржу до Твери и рухнувшего замертво на речную гальку. От Кинешмы до Твери. Или наоборот. Соня несильна в географии.

Соня несильна в языках. Она лежала, пытаясь уснуть, в каком-то одурелом, обморочном, сонном бреду припоминая хоть что-нибудь по-французски… Чтобы хоть слово сказать им завтра, этому французскому полчищу, этому нормандскому нашествию, вероломно напавшему на Сонину Сретенку. В голову лезло черт-те что. Мерси-бонжур-сэ манифик. О-ля-ля… Де Фюнес в жандармской каске, с идиотской ухмылкой, с оловянным блеском в выпученных глазах: «О-ля-ля!» Еще какое-то опереточное «жамэ» вспомнилось… Что еще за «жамэ»? А! Это значит «никогда».

Вот Соня им завтра и скажет на прощание: «О-ля-ля, мсье, все было очень мило, манифик, мерси. Но больше, пожалуйста, жамэ, никогда, у меня болит спина, у меня до сих пор ноют руки от этих сумок, у меня теперь двести рублей долгу. Жамэ, комарад! Ариведерчи».

Сережа вошел в спальню, включил ночник и тотчас полез к ней, попытался обнять, обдавая коньячным духом, запахом дорогого Игорева табака из цековского буфета:

— Сонь, ты спишь? Сонь, не спишь?

— Сплю, — пробормотала она и отвернулась, продолжая перебирать по инерции все эти «бонжур-ариве-дерчи», нет, «ариведерчи» — это итальянский. — Сплю. Где ты пропадал?

— У Игоря.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже