Расступились, я мимо них, без промедления. Сразу в избу вбежала. Тут и обомлела. Степан лежал на кровати, в одном исподнем, рубаха на нем была грязной, в засохшей и свежей крови, порвана на груди пополам. Один рукав одет на руку, другой за спиной лежит. Вся грудь его была в кровавых рубцах, синяках, ноги тоже сплошь исполосованы. Мать его Серафима, у него в ногах, на полу, на коленях сидела, держа его за пальцы ног, боясь прикоснуться к нему, чтобы боль не чинить. - Ой, девка, аа а…, - протяжно вывела она, увидев меня. – А на спине и вовсе живого места нееет.
- Степа, Степушка, - кинулась я к нему, взяла за руку, мну ее, глажу, к губам подношу. – Родненький, слышишь? Ты слышишь меня?
Серафима заглохла, замерла в ожидании. Тишина стала в ушах. Сдавила голову, грудь. Лишь Степан дышит крупно, всем телом, грудь израненная ходуном ходит, словно рыба, выброшенная большой водой на берег. Глазами оплывшими смотрит, а видит ли, не уразумею. Рот израненный, в спекшейся крови, приоткрыл слегка.
Слова не идут - тока хрипы, да дышит, дышит страшно. Руку мне сдавил, легонько совсем, одними пальчиками, силы на большее не хватает. Слезы сами у меня покатились, на него капают, а я думаю больно ж ему - соленые, вытираю их, чтоб не лились, а они льются и льются.
Прибежала бабка - травница, давай тряпки в отварах мочить, к груди его прикладывает, бормочет что-то, вздыхает. Я чуть сдвинулась, не мешаться чтоб, но на полу и сидим – я у головы, Серафима в ногах. Тут задышал он чаще, захрипел сильнее, прерывно, задергался, а изо рта юшка пошла темная, бурая. Недолго он так бился. Вскоре смолк. Я как сидела, так и оплыла на пол. Последнее, что я помню - крик его матери горловой, надсадный: «Убили, убили Ироды! Сыночка маво загубиилиии». Приехавший доктор привел в меня чувство, а Серафиме каплей надавал. Домой меня Вася с маманей под руки тащили, идти не могла, ноги не слушались.
До следующего дня пролежала без движения, в беспамятстве. Мать изредка подходила то попить, то поесть просила, я не реагировала, а Васятка ко мне вообще не совался. На следующий день Серафима пришла. Вбежала, зипун нараспашку, грудь ходуном ходит, рукой в воздухе трясет. Я голову подняла с постели, подалась, вставать было… - Это ты курва, виновата! - пригвоздил меня ее крик. – Сына мне на тот свет отправила! Проклинаю тебя!
Она сплюнула на пол, посреди избы, и выбежала. Упала я на постель, к стене повернулась, так и пролежала два дня, тихо скуля и беду свою оплакивая. Мать меня насильно поила, на улицу выводила и снова укладывала. Бабушка приходила, подолгу сидела подле меня, молитвы читала и тихие песни пела, как в измальстве, баюкая.
- Саня, дочка, вставай, - повернула меня за плечо бабушка, а я растерянно на нее посмотрела. – Вставай, милая, пойдем, Степана проводить. - Не хочу, не хочу, нет, - завертела я головой, затряслась, как лист ветром растревоженный.
- Надо, Саня, надо, - поднимала меня она словом и руками. Усадила в кровати, к себе прижимая, одевала, как куклу соломенную, приговаривая: - Изыщи силы, пойдем, проводим в последний путь. Сто раз потом пожалеешь, что не пошла, не простилась.
Мама к ней на помощь подскочила, одели они меня, на воздух вывели, понемногу в себя пришла. Идем тихонько, к бабушке жмусь. На могильнике народа тьма, пол села собралось, не меньше. «Это когда стариков провожают никого, а к молодым то сбегаются», «Ты поплачь, поплачь, девка, все легче будет», -шепчет мне бабушка.
Да только не могу я плакать. Слез во мне не осталось, все выплакала. И не верится мне, что Степан там лежит. Не он это, не он. Чужак какой-то, его и провожаем, а Степа в заводе, трудится. Картинами, что в голове своей рисую, как саваном белым прикрылась, ото всех спряталась. На картинах тех Степа в поле стоит, в рубахе льняной, улыбается мне и литовкой сноровисто работает. А на другой во дворе своем, дрова рубил, так, что вся удаль напоказ. Стою, в платок черный кутаюсь, стараясь на Серафиму не смотреть, не слушать ее. Потому, как глянешь на нее, услышишь, как она голосит, и все на места свои встает. И гроб, и Степа, и отчаяние.
Когда кругом проститься все пошли, бабушка меня под руку взяла и тихо шепчет: - Пойдем, милая, простимся.
Народ подходил к домовине, кто просто крестился, с молитвой, кто за руку держал, а кто и с поцелуем к челу склонялся. Мы плавно приближались, я глаза то и дело прикрывала, взглянуть боясь. Казалось, увижу его тут лежащим, и картинки рисовать себе в голове уже не смогу. Шаг, еще шаг… - Не подходи, не подходи, - раздался хрипящий голос Серафимы.
Она почти легла на Степу и прикрывала его от нас, всей своей материнской грудью, тряся головой в разные стороны. Платок ее сбился в сторону, из него пучки волос торчат, глаза мутные от слез, лицо кривится. - Мать, мать, - просил ее брат Степана, поднимая под обе руки. – Встань, дай
людям то подойти. - Не пущу, не пущу, - шипела она.