Нужда в топливе была такая, что Перовский разрешил выдать лодки для варки пищи, а также дроги, на которых их возили; выдать все факелы, канаты, запасные кули, веревки — все, что может гореть. Больше выдавать было нечего. Солдаты переносили все: они спали на мерзлой земле, прикрытой кошмами, защищенные от ветра джуламейкой, но раз прекратился огонь и горячая пища, они упали духом; все заговорили о неудаче. Полушубки из овечьей шерсти, наклеенной на холст, не защищали от ветра, а шинели и вовсе не влезали; сапоги плохо грели, потому что были узкие, только шапки, подбитые телячьим мехом, с назатыльниками, оказались в пригоде. И выходило, что голова постоянно в тепле, а все остальное в холоду. Придут на ночлег, сейчас же ложатся в снег. Которые посильнее, те ставят джуламейки, другие идут рыть корешки, для чего надо разгрести снег, потом рубить землю мотыгами, комья разбивать обухом топора и, наконец, выбирать окоченелыми пальцами мелкие корешки. Пока все это наладится, усталые лежат на снегу да простуживаются. Больных собирали в фургоны, а когда все фургоны были переполнены, то стали класть больных в койки, подвешенные на верблюдах. Тут их докачивало до бесчувствия. Многие умирали просто от изнурения. Покойников хоронили тут же, в степи, в неглубоких ямах, вырытых мотыгой. Однако ропота не было, не таков русский солдат, хотя все были уверены, что не увидят больше родимой стороны.
Казаки были одеты теплее и продовольствовались лучше. Они знали раньше степь, все ее невзгоды, почему, как увидим дальше, сумели сберечь и себя, и своих лошадушек. Собственно для охраны Перовского был составлен особый отряд, собранный из разных полков русской кавалерии под названием сводного дивизиона Уфимского полка. Он терпел больше, чем пехота. Красивые рослые лошади еле переступали в глубоком снегу, резали себе ноги о ледяную кору, а главное — не умели добывать подножного корма; овса же получали мало. В конце похода не осталось ни одной лошади. Последняя пала красавица Пена, белая лошадь штаб-трубача, сильно им любимая. Это было уже недалеко от Эмбы. Лошадь шла по тропе, протоптанной верблюдами, на ней сидел молодчина-трубач, окруженный десятками двумя кавалеристов, уцелевших от всего дивизиона. Они также шли пешком. Вдруг Пена споткнулась, сильно вздрогнула и упала. Трубач быстро соскочил, солдаты захлопотали около своей любимицы, отпустили подпруги — ничего не помогало: лошадь медленно и тяжело дышала, слегка вздрагивая. Трубач сбегал в арьергард, добыл там несколько гарнцев овса, насыпал на чистое полотенце вблизи головы, потом расседлал, поклонился лошади в землю, зарыдал, как малый ребенок, и медленно пошел догонять «землячков-товарищей». Недолго пережил трубач свою любимицу: он умер на обратном походе. Из всей гвардии Перовского вернулось в Оренбург только 20 человек.
Вот таким образом шел несчастный отряд по бесконечной степи, в трескучие морозы, по колено в снегу, без горячей пищи, оставляя за собой след — холмы-могилки над покойниками и круглые белые горки над павшими верблюдами. Все одинаково терпели — генералы, офицеры, солдаты. Сам Перовский ночевал в такой же холодной кибитке. Вплоть до Эмбы он ехал верхом, выступая одновременно с колонной, слезал с лошади, когда колонна останавливалась на ночлег. Несмотря ни на какую погоду, генерал объезжал в 11 часов колонну, которая растягивалась иногда верст на 8 и более. Часто ночью он сам проверял все посты, особенно с того времени как узнал о появлении в степи хивинцев. Однажды часовой едва не заколол генерала штыком; он уже поднял ружье, а Перовский спасся только тем, что сказал пароль. Когда в отряде начались бедствия, Перовский все реже и реже объезжал колонны; его красивая курчавая голова опускалась все больше, взгляд становился более и более суровым, Он поручился перед государем за успех похода — только потому Николай Павлович и согласился. Выходило теперь так, что в случае неудачи вся вина падала на него.
Обыкновенно отряд поднимался рано, часа в два ночи. Если с вечера успевали запастись топливом, то кашевары приготовляли кашицу; если же нет — поднимались, закусив мерзлым сухариком. Впотьмах начиналась работа: одни убирали джуламейки, увязывали их, навьючивали на войсковых верблюдов, другие навьючивали мешки с овсом, ящики с порохом и прочие тяжести, а третьи укладывали больных. Жалобные крики верблюдов, ржание коней, многоязычный говор людей — их крики, понуканья — сливались в гул, заглушаемый лишь бурными порывами ветра. Вот верблюды наконец поднялись: их вытягивают в нитку, выезжают казаки в разные стороны, расходятся по местам солдаты. Заиграли поход, и отряд тронулся. «Стой!» — кричат. У верблюда свалился тюк: верблюда надо вывести, положить, поправить вьюк, потом снова поднять. Другой верблюд выбился из сил, свалился: опять «стой!» — вся нитка расстроилась. Надо верблюда развьючить, потребовать запасного; а пока все это наладится, люди стоят да стынут на ветру, на морозе.