— С воцарением Александра I Долгоруков выдвигается резко вперед. От этого мальчишки, который сам толком мало что знает, во многом теперь зависят на высшие государственные посты. Для Екатерины важно было, чтоб ты был хорошим любовником, и это качество великолепным образом вознаграждалось, хотя и за счет казны. А при Александре начало твориться нечто совсем несусветное, находящееся за пределами всякой логики. Император кидается исполнять прихоти мальчишки, а мальчишка и сам не знает, что ему может взбрести в голову. Это же хаос, князь, это же настоящий хаос.
Тут на некрасивом, но выразительном лице Вяземского проявилось крайнее изумление, и он заметил Ланжерону:
— Знаете, граф, это весьма неожиданный поворот мысли. Для меня во всяком случае. Прежде я позитивно оценивал начало Александровского царствования (оно сулило надежды) и довольно негативно его финал. Но, кажется, вы меня убедили: начало тоже было ужасным по степени своей противозаконности.
— Князь, я счастлив; что смог убедить вас. Но я хотел бы продолжить свой рассказ. Именно страшно легкомысленное поведение Петра Долгорукова во многом предопределило, что Аустерлиц вообще был. Потом он участвовал в этом сражении. Может быть, неплохо воевал (он был в колонне Петра Ивановича Багратиона). Но император дал ему впоследствии благодарственный рескрипт и орден Георгия 3-й степени, дал именно за Аустерлиц — это было воспринято в русских военных кругах как верх цинизма, а Александр, собственно, и есть, циник, говорю вам это как человек, близко знавший его. Но вернемся к Аустерлицу. То было катастрофа для русской армии. Награждать за нее возмутительно. Второе. Сражение вообще могло бы не состояться, если бы не предельно наглое поведение Долгорукова в ставке Наполеона. Его нельзя было награждать за Аустерлиц, но его наградили. А вину попытались свалить на других, прежде всего на иностранцев, на меня в частности.
— Граф, — попросил Вяземский — а не могли бы вы подробнее рассказать о миссии Долгорукова в ставке Наполеона?
Вяземский примерил на себя маску послушного ученика, каковым он никогда не был, но сейчас эта маска была для него очень удобна. Ланжерон был Вяземскому как личность в высшей степени любопытен и он хотел его разглядеть буквально со всех сторон. Вот он и предпочитал молчать и слушать, лукаво прикидываясь малоосведомленным.
Ланжерон же все принимал за чистую монету (он вообще был горяч и крайне доверчив). Лицо его при вопросе князя Вяземского осветилось искренней радостью, и он тут же воскликнул: