Они говорили две-три фразы, ничего не значащие, не обязательные, как правило, как супружеский кодекс утра, и слова эти полностью рассеивали его желание, его жажду поймать то тонкое, еле уловимое ощущение, которое помогло бы продолжить грезы. Он смотрел на ее плечи в красных отпечатках одеяла, на ее шею, сравнивал с Мариам, которую видел в своем воображении, но все это было в искажении, далеким от оригинала, разве что только голос. Он был нежен и игрив, единственное, что еще могут как-то обыграть женщины ее возраста, надеющиеся уже больше не на свой вид, который вот весь тут, перед глазами, осязаем, грубо ощупываем, а на звуки, мелодию голоса, обманывающие ухо.
Но ведь он никогда не слышал голоса той, шестнадцатилетней Мариам, не мог сравнить с голосом жены, и нелепо поэтому оценивать этот звук, ласкающий и обещающий удовольствие.
Теперь, после утренних приветствий, Алишо понимал, что эта реальность начавшегося дня помогла ему ощутить нечто другое, полное противоположности его первому ощущению в момент прихода в спальню жены — не является ли та из грез копией этой, а оригинал вот он, эта женщина? Эта быстрая смена ощущений приходила от сознания того, что наступила другая жизнь, жизнь дня, а ее надо признать, покориться — ведь ее ценности истинные, человеческие, совсем иные, чем ценности ночных фантазий; трудно сводить их, они разные и несравнимые, и в каждый момент принимаешь то, что ощущаешь истинным.
Тоска была недолгой, лишь на границе иллюзорного и реального, и, видя, как он ежится от неудовольствия, Мариам предупредительно гладила его волосы, чтобы «поставить его на землю».
Страдала ли она сама от этих частых его перемен мнимого на подлинное? Наверное, да. Он чувствовал это по движениям ее рук; в раздвоенности, правда короткой, пока утихнет боль от разочарования, от смены грез, она особенно сильно ощущала в нем человека взрослого, но с мальчишеским характером, и только такой он был еще способен на дерзкие замыслы. Из чувства дерзости и противоречия он мог бы сделать себе славу как актер…
Но с возрастом успокаивался, стал лучше, человечнее, ибо избавлялся от тщеславия, но и таким он не совсем удовлетворял ее. Кажется, она больше хотела видеть его тем, дерзким, не благопорядочным, ровным и человечным, ибо в ней, при всей ее пассивности, рыхлости характера, сидел глубоко демон (не тот ли, который приходит к нему в грезы?!), а он желал искушать, звал к честолюбию, зато потом, когда Мариам видела его неудачи, это ее удовлетворяло, но не потому, что она мстила Алишо, нет, просто такой, ей думалось, он свыкнется с этой действительной Мариам.
Так приходящая в грезы Алишо в облике шестнадцатилетней Мариам боролась против него в паре с реальной Мариам, и обе они помогали друг другу, в большом согласии и так ловко, что он и не подозревал об их союзе; они же и не намекали ему на этот союз, ибо знали, что в его восприятии их раздельно — в мечтах и наяву — и есть их сила.
Правда, теперь он опять что-то решил для себя честолюбивое, когда сказал недавно, что этот наступивший год — Год Зайца, под знаком которого он родился, «мой год» — повторил он несколько раз и так многозначительно, что Мариам покоробило — не задумал ли он прожить «свой год» по-новому? Потом, видимо испугавшись чего-то, он пояснил, что это будет год нравственный, и, хотя он не договаривал до конца, Мариам подумала, что проснулась в нем его всегдашняя ревность.
Но в чем мог он ее подозревать, эту истинно домашнюю женщину, родившую ему поздних детей и все время подавляющую в себе всякое искушение? Это-то и ужасно, думал он, подавление и мелкая борьба, ибо, при всей ее доброте, он ощущал в ней ожесточенность от этой борьбы, и не может ли случиться так, что, оставив его с той, шестнадцатилетней, Мариам изменит ему, ибо эта длительная пристойность, становившаяся приторной и рыхлой, потеряет свою прочность от любования, лелеяния, и останется один лишь умственный запрет, перечеркнуть его не стоит большого усилия.
«Черт знает что!» — думал Алишо, чувствуя, что тревожится. Но если очистить его сознание от этой дури, с чем он останется и как будет воспринимать потом Мариам? — ведь мысль о ее возможной измене уже сама по себе драматична — для Алишо Мариам и существует как личность только в этой драматической окраске, а без нее она будет ровной, холодной, постылой женщиной.
«Ну, пора вставать», сказанное после долгого молчания, окончательно мирило Алишо с утром, и он первым шел в ванную комнату, а Мариам еще немного лежала в постели до пробуждения детей.
Теперь уже короткий взгляд на себя в зеркало (основной актерский туалет для бодрой внешности лишь по вечерам) — тоже способ щадить себя, не замечать вздутости вокруг глаз и не думать о приближающейся актерской старости, а постоянное: «Да, уже не то, не то», вылетающее всякий раз из уст, наверное для того, чтобы найти оправдание невезениям на студии.