Тобиас занес сумку на второй этаж. Эх, берлинские подъезды: массивные деревянные перила, на полу линолеум, пахнет пластмассой и жаром жилья. Чувствуется, что зимы здесь суровые, люди привыкли утепляться.
Квартира была удобная. Тобиас приведет ее в порядок, устроит – как нравилось ему думать – свое гнездышко вдали от всех, от их запахов и загнивания. Тобиас будет готовить, читать книги – он будет жить один, не приближаясь ни к барам для оргий, ни к опротивевшим ему веществам. Приятно будет жить новым человеком, человеком без особых примет. Скромная тропинка, которую протаптываешь для себя, только для одного себя, ни шагу в сторону, никаких недомолвок. Он хотел скромной жизни среднего класса. Ему не будет больше стыдно садиться утром в метро, ведь он будет ехать на работу и ни о чем не думать. Он хотел раствориться в окружавшем его мирке. Остепениться. Он хотел жить как кто-то другой.
XI
Арману нравился собственный образ. Он был одинок, меланхоличен, всецело погружен в живопись. Курил самокрутки, лелеял смуту на душе как единственное, что у него никто не отнимет. Он крошил в ладони паршивые плюшки и думал о своих горестях под пение хриплоголосых певцов. Он шлялся по бистро, иногда корябал эскизы в блокноте с молескиновой обложкой. Он искал девичьих взглядов, гордясь своим одиночеством. Вокруг постоянно были какие-то люди, но, поскольку он не заговаривал с ними, это искусственное внешнее одиночество казалось ему непрекращающимся градом ударов. Он думал о нем, выставлял его как трофей. Он хотел удалиться от мира и писать, одинокий и голодный.
Пришла осень, а с ней и ноябрь, лучший месяц для тоски. Арман так долго выставлял напоказ свою грусть, что под конец и сам в нее поверил. Прежнее остроумие его покинуло.
Днем он работал вахтером в школе, вечером, раз уж все равно не писал, пил пиво и курил плюшки.
Он наблюдал, как бредет в одиночестве, так сказать, «по тропе своей судьбы».
Хотя не таким уж он был и затворником; он гулял со своими вечными друзьями, братьями, которых выбрал сам, и они тоже курили за компанию паршивые плюшки, говорили о тоске и о воображаемой женщине, которую хотели бы полюбить.
Компания одиночек собиралась то у Армана, то в каком-нибудь баре, покурить и выпить, хоть чем-нибудь заняться, поболтать, посмеяться немного.
Поначалу эта игра в безысходную юность нравилась Арману, но скоро он так поверил в нее, что она наскучила. Он хотел выйти из нее, но уже не мог – привычки укоренились.
Весь свой день на вахте он читал. Авторов второй половины двадцатого века, которые, как и он, одержимы были одним: найти свое место в мире, роль, на которую сгодится их жизнь. Так он открыл Бова, Кале, Даби и Иверно, Герена и Калаферта[4]. Но особенно он почитал Шарля-Луи Филиппа. Он представлял, будто живет в начале века, будто подхватил сифилис – в этом, черт возьми, был свой шик, не то что с ВИЧ – втюрился в проститутку с Севастопольского бульвара, обитает в притоне, среди богемы, а сам он мелкий спекулянт с позывами к искусству. Он тосковал по эпохе, которой не знал, завидовал той нищете – куда более романтичной, чем его неполный рабочий день в католической школе.
Да, он работал в католическом лицее – высшая измена анархизму: государственное, да еще и религиозное учреждение, с авторитарно-репрессивными нравами. Но он получал какие-то деньги и при этом не делал ничего, только читал и курил.
Иногда он брал в руки кисть. Тогда он чувствовал, как рождается в нем сила, которой ему так не хватало. И он забывал обо всем, даже переставал смотреть на себя со стороны. Это был взрыв мыслей. Склонившись над холстом, он ударял по нему кистью, как колотят кулаком в стену, – и жил, наконец-то, сам для себя. Забывал о манере держаться, находился в самом себе, так глубоко внутри, что чувствовал запах своего кала. Его рвало собственными суждениями.
Время от времени он перепихивался с барными цыпочками. Тогда на несколько дней как будто становилось спокойнее.
Но к середине зимы тень Эммы снова вырастала под его веками. Она застилала ему взгляд – милая блондинка с «Данхиллом». И, сытый по горло тоской об эпохах, в которых не жил, он стал тосковать по собственному прошлому.
Ах, как он был счастлив, когда любил ее! Теперь он понимал: он не рожден для одиночества. Нет, он должен обнимать женщину – в частности, Эмму.
Он задумался, не встретиться ли снова, но так и не позвонил. Может, стыдился своей слабости, своего побега. Когда что-то слишком затягивалось, он сбегал и ничего не мог с собой поделать. Может, ему было бы и плевать, но воспоминания о собственных низостях наваливались на него глыбами вины.
Ему было стыдно, он всем телом чувствовал свою немощь. И, чтобы выпутаться из всего этого, он сбегал снова.
XII
В Мексике Франц много пил. Потом были косяки и пьяные танцы по вечерам, когда хочется забыться. Пара романов у барной стойки, и вот уже пора назад – близилась дата с обратного билета.
По возвращении ему неудержимо захотелось увидеть Марту. Ту кого полюбил за кружкой горячего пива, не забудешь.