– Хорошо, – произнес он, не желая тревожить ее жалобой на свою легкую невралгию и, главное, не желая, чтобы она вызывала врача. Эта докторская суета только нарушила бы то состояние успокоения, которое пришло к нему теперь, на отдыхе.
– Ну, слава Богу… – Она погладила его руку. Пожалуй, никто, кроме нее, не знал в полной мере, чего стоили ему эти годы. К моменту, когда он получил, добился, завоевал власть, алкоголизм уже довел русский народ до генетической катастрофы. А демографический бум мусульманской нации уже поглощал спившуюся Россию и грозил навсегда, Н-А-В-С-Е-Г-Д-А выбросить русских из истории человечества, как были выброшены из нее десятки древнебиблейских народов: филистимляне, ханаане и прочие.
Что могло выдернуть целый народ из этого состояния? Религия? Но даже если бы они вернули России православие, это были бы пьяные молитвы пьяного народа пьяным священникам… Нет, только страсть – единственно не истребимая ни религией, ни марксизмом, страсть к личному, частному обогащению. Но, Боже, как сопротивлялась и продолжает сопротивляться Россия своему врачу, как алкоголичка принудительному лечению…
Выстрел Батурина перевернул все. То, что в Горячева стрелял не какой-нибудь частник, у которого за неуплату налогов закрыли парикмахерскую, и не студент-диссидент, а член партийной элиты, да еще «стрелял от имени всей партии», преобразило публику. «Молчаливое большинство», которое в России называют «серой массой», вдруг осознало, откуда ему грозит главная опасность, и тут же кинулось в другую крайность: теперь они портретами Горячева, как хоругвями, стращают призраки прошлого, стращают партию… Но это ничего, это пусть, думали сейчас и Лариса, и Горячев, маслом кашу не испортишь.
А он – теперь он мог позволить себе отдохнуть. Он мог позволить себе сидеть вот так, расслабившись, дав отдых каждой нервной клетке и каждому мускулу, закрыв глаза и почти физически ощущая, как эта серо-голубая волжская вода медленно, но уже и неотвратимо несет его прямо в Историю, ставит там вровень с Александром Невским, Петром Первым и Владимиром Лениным. То, что Ленин только начал, он, Горячев, развивает и строит.
И лишь на самом краю сознания его интуиция, обостренная годами внутрипартийной борьбы, ощущала какое-то неясное беспокойство, схожее с покалывающей левое плечо невралгией. Если это произошло, если он и вправду стал вождем России – не на цветных страницах, как Сталин, а в душе народа, – то не переиграл ли он, не переборщил ли, одобрив несколько мелких акций, которые должны произойти сегодня кое-где в провинции в ходе демонстрации. Пожалуй, эти акции излишни, ведь при полном виде такой демонстрации и так все ясно…
– Ты не знаешь, почему они все время показывают только Москву? – негромко спросил Горячев у Ларисы и открыл глаза.
Лариса почему-то вспомнила Зотова, Розова и Стрижа, напряженно смотревших московскую демонстрацию на огромном экране внизу, на палубе.
– Позвонить на телевидение? – спросила она.
Горячев не шелохнулся, он размышлял. Митрохин сказал, что блокирует телепередачи из тех нескольких городов, где будут «эксцессы». Но если нет телерепортажей ниоткуда, кроме Москвы, значит… Господи, неужели стоило только задремать и расслабиться на пару часов, как…
Оборвав свои мысли, Горячев протянул руку к портативному пульту связи, набрал на клавиатуре буквы «ТТЦО». Диспетчерский зал телевизионного технического центра в Останкино возник на экране. В зале, просторной комнате, одна стена которой представляла собой главный телепульт с пятью десятками телеэкранов, а вторая стеклянным окном-проемом стыковалась с редакцией «Последних новостей», находилось сейчас человек двести, т. е., наверное, вся смена телевидения – от дежурного режиссера до последнего техника и даже вахтера. Горячев знал многих из них, ведь он часто выступал по телевидению прямо из Останкинской студии, а некоторых редакторов и тележурналистов он сам рекомендовал на работу – они были рабочими лошадьми гласности и перестройки в прессе. Теперь они все тесно сидели на стульях, на столах, на подоконниках, на полу или стояли, прислонившись к стенам, и молча смотрели на пятьдесят включенных экранов главного пульта. На их лицах был ужас, многие плакали. Один из них – знакомый Горячеву дежурный режиссер со странной фамилией Царицын-Польский – медленно повернулся в сторону объектива правительственной телесвязи. На его лице тоже были слезы.
– Что у вас происходит? – спросил Горячев, поскольку малый размер экрана его портативного телевизора не позволял ему разглядеть изображения на тех пятидесяти телеэкранах за головой дежурного режиссера.
Царицын-Польский смотрел в камеру правительственной телесвязи отрешенным взглядом, словно слезы мешали ему различить Горячева.
– Это Горячев! Что у вас происходит? – нагнулась к экрану Лариса.
Только теперь, когда она произнесла его фамилию, все двести человек повернулись к камере правительственной телесвязи и откуда-то из глубины зала прозвучал громкий, с вызовом голос:
– А то вы не знаете?