«К вечеру Морская – насколько можно было видеть из окон, в особенности из боковых окон тамбура, выходящего на улицу и дающего возможность обозревать ее до „Астории“, с одной стороны, и до Конногвардейского переулка, с другой, совершенно вымерла. Начали проноситься броневики, послышались выстрелы из винтовок и пулеметов, пробегали, прижимаясь к стенам, отдельные солдаты и матросы. Временами отдельные выстрелы переходили в оживленную перестрелку… Телефон продолжал работать, и сведения о происходившем в течение дня передавались мне, помнится, моими друзьями. В обычное время мы легли спать. С утра 28 февраля возобновилась сильнейшая пальба на площади, а также в той части Морской, которая идет от лютеранской кирки к Поцелуеву мосту. Выходить было опасно – отчасти из-за стрельбы, отчасти потому, что с офицеров начали срывать погоны и уже ходили слухи о насилиях над ними со стороны солдат. Часов в 11 утра (может быть, даже раньше) под окнами нашего дома прошла большая толпа солдат и матросов, направляясь к Невскому. Шли беспорядочно и нестройно, офицеров не было. В эту толпу, по-видимому, стреляли… Как бы то ни было, под влиянием ли выстрелов (если они были), или по каким-либо другим побуждениям, эта толпа начала громить „Асторию“. Оттуда начали к нам являться „беженцы“: сестра моя с мужем – адмиралом Коломейцовым, потом семья целая, с маленькими детьми, приведенная знакомыми английскими офицерами, потом еще другая семья наших отдаленных родственников Набоковых. Все это кое-как разместилось у нас в доме»[37]
.После революции швейцар Устин не преминул поживиться за счет бывших хозяев, зная о местоположении всех тайников в особняке. Но многие драгоценности Елены Ивановны удалось спасти, что позволило Владимиру отправиться учиться в Кембридж, а его родителям устроиться в Берлине. И никогда больше не возвращаться на родину.
Уже понимая это, 22-летний Владимир писал из Англии:
Набоков Владимир Дмитриевич // ЭСБЕ. Т. 39. СПб., 1897.
Дом Лисицына
«В продолжение недели мне нечего и думать о письме или о каком-нибудь постороннем занятии; вот мой будничный день: утром, как встал, идешь в клинику, читаешь около двух часов лекцию, затем докончишь визитацию, приходят амбулаторные больные, которые не дадут даже выкурить покойно сигары после лекции. Только что справишь больных, сядешь за работу в лаборатории, – и вот уже третий час, остается какой-нибудь час с небольшим до обеда и этот час обыкновенно отдаешь городской практике, если таковая оказывается, что очень редко, особенно теперь, хотя слава моя гремит по городу. В пятом часу возвращаешься домой порядком усталый, садишься за обед со своей семьей. Устал обыкновенно так, что едва ешь и думаешь с самого супа о том, как лечь спать; после целого часа отдыха начинаешь себя чувствовать человеком; по вечерам теперь в госпиталь не хожу, а, вставши с дивана, сажусь на полчасика за виолончель и затем сажусь за приготовку к лекции другого дня; работа прерывается небольшим антрактом на чай. До часа обыкновенно работаешь и, поужинавши, с наслаждением заваливаешься спать…»[39]
. Так в письме к своему брату Михаилу 10 декабря 1861 года описывал свой обычный день 29-летний Сергей Петрович Боткин – выдающийся врач, который уже стал профессором Медико-хирургической академии (ныне – Военно-медицинская академия имени С.М. Кирова). Домой из академии Сергей Боткин приходил сюда, на улицу Рылеева, где в здании, принадлежавшем тогда дочери коллежского асессора Александра Лисицына, он прожил четыре своих первых петербургских года.Улица Рылеева, 1 / улица Короленко, 9