— …Когда вы, товарищ Бахметьев, получили в свои руки — вот в эти самые руки — Красное знамя, переходящее Красное знамя, символ чести, символ настоящей большой работы!.. — когда вы, товарищ Бахметьев, получали его, как вы могли, как вы только могли касаться его своими руками?! Это нескромно! Это… это… преступно… — выговорил он с трудом, мучаясь, как бы едва ворочая пересохшими губами. — Это почти преступно… — повторил он скорбно и замолчал.
Было тихо. Чирикнула какая-то птичка за окном. Богоявленский аккуратно передвинул блокнот, который лежал перед ним. Авторучку.
— Да, товарищи, — сказал он наконец, — все это ужасно — то, что мы слышали здесь с вами… Ужасно… Мне просто не верится. Скажите, Бахметьев, как же дошли вы до жизни такой, как вы могли так поступать? Я ведь знаю вас давно и не скрою, что вы мне… вы мне симпатичны, да, вы были мне симпатичны, но я ведь просто не знал… И никто из сидящих здесь не знал, что вы… что вы можете пойти на такое… Неужели это все правда — то, что нам только что рассказали? Неужели правда? Нет, не верится, просто не верится… Но документы есть документы! Вы, Бахметьев, воспользовались тем доверием, что вам было оказано, своим служебным положением воспользовались вы в своих личных, корыстных целях! Как вы могли это сделать, Бахметьев? Ведь вы же… Все в конце концов знают, это ни для кого не секрет, что до вас Управление по озеленению плелось в хвосте, что вы хороший организатор, что вы, как никто другой, смогли возродить этот коллектив, вдохнуть в него жизнь… Эх, Бахметьев, Бахметьев… Сейчас, когда по всей стране идет такая борьба за мораль, за нового человека, за светлое будущее, за — я не побоюсь этого слова: за великое будущее!.. — вы… Премии… Материальная помощь… Качество… Неужели вы, такой опытный человек, не могли уследить за качеством работ, а? Ведь это так важно для наших людей, для населения нашего города, — эстетика быта. А вы…
Богоявленский говорил, и люди, сидящие за столом, с большим вниманием слушали его. Поначалу, когда слушатели еще вдавались в смысл, в логику его речи, поначалу еще могла обратить на себя внимание какая-то неотчетливая предвзятость, необоснованность выводов, чрезмерная, до фарса, эмоциональность. Поначалу даже было смешно. Но чем больше говорил Богоявленский, тем меньше уже, как это ни странно, обращали на себя внимание такие вещи, как логичность или нелогичность. Тем больше люди, незаметно для себя самих, поддавались музыке его речи, словно гипнозу, таяла и таяла первоначальная недоверчивость, и уже вариации его голоса ласкали слух, хотелось слушать еще, и все, что он говорил, казалось необычайно правильным, очень существенным. А одутловатое капризное лицо Богоявленского уже становилось вдохновенным, красивым по-своему: румянец возбуждения появился на щеках и неподдельным пафосом горели глаза…
Когда Богоявленский кончил говорить и сел — закончил свою речь он на полуслове, скорбно разведя руки и задохнувшись от справедливого, возвышенного негодования, — воцарилась тишина. Странным казалось, что нет аплодисментов.
Даже Лев Борисович Гец, давно понявший, что это собрание — его печальное Ватерлоо, даже он поддался гипнозу человеческого голоса, даже он не мог не оценить талант Богоявленского.
В наступившей тишине как-то совсем кисло, надтреснуто, серо прозвучал чуть хрипловатый голос Хазарова:
— Ну, товарищи, кто хочет выступить?
Следующим попросил слова Бахметьев.
Бахметьев встал, помялся, как большой, нашкодивший ребенок, и с виноватым, так не подходящим к его крепкой фигуре и мужественному лицу видом начал говорить о том, что он конечно же признает все свои ошибки, что он очень виноват, очень. И потому, что все еще находились под впечатлением речи Богоявленского, и потому также, что Бахметьев, сам, видимо, тоже находящийся под впечатлением этой речи, говорил как-то очень естественно, трогательно даже, почти по-юношески, многие начали проникаться симпатией к раскаявшемуся парню. Да полно, стоит ли действительно шум поднимать из-за такой ерунды, зачем нужны какие-то наказания, порицания? Ведь видно же, что все понял парень, раскаивается и такого больше делать не будет…
Бахметьев все сказал, сел. Поднялся Уманский.
Начальник второго участка СУ-17 Уманский, как и Мазаев, был человеком дела. В свои тридцать пять он считал, что достиг еще слишком малого. Но у него все впереди. Он был членом партбюро СУ-17, и его прочили в парторги вместо нынешнего Раскатова. По линии производственной он считал себя вполне подходящим для поста главного инженера Управления по озеленению.
Поэтому, получив слово, он начал сразу о деле.