«Немецкие обыватели ушли, побросав имущество. Солдаты ходили из дома в дом, набирая мешки разного добра. Одежду, посуду, постельное белье, часы. Мебель не унесешь, ее просто ломали. Из верхнего окна чистого и уютного дома летят стулья, столы, комоды. А вслед за ними грохается и со стоном разлетается на куски пианино».
Дальше я расположил трогательную бытовую сценку. Это не из письма, а, наверное, из чего-то вроде дневниковых записей, которые вела моя Принцесса.
«Перевязываю солдата, раненного в ногу. Он сидит на стуле, я перед ним на корточках. Тут же бродит в ожидании перевязки пленный немец. Рука забинтована кое-как, кровь просочилась сквозь грязную марлю бурым пятном.
– Эй, немчура! Швайн! – вдруг орет наш солдат. – Не гут, не гут! Зачем ты, немецкая морда, мне ногу прострелил? А?
– Найн! – не соглашается немец и показывает свою руку. – Ты есть сам швайн… ты моя… стрелил… рука…
– А, хрен с тобой, немчура, война, ничего не поделаешь, – вдруг тихо, точно извиняясь, говорит солдат. Оба весело и ласково друг другу улыбаются…
…Инсипидка нарочно поручает мне самую, как бы точнее выразиться, – неэстетичную работу. Этого солдатика, наверное, не забуду никогда. Снарядом у него почти начисто оторваны обе ягодицы. Подобрали его санитары не сразу. Вместо ягодиц грязно-серые раны. Что-то в них копошится. Пригляделась – белые толстые черви. Для дезинфекции и чтобы убить червей, нужно промыть раны раствором сулемы. Пока я промывала, он лежал на животе, не стонал, а только от страшной боли скрипел стиснутыми зубами. Еще нужно было так перевязать раны, чтоб повязка держалась, и чтобы задний проход оставался бы свободным. Кажется, я справилась…
…В палатах мест уже не было. Установили три огромных шатра, набили соломою матрацы. Назавтра под проливным дождем привезли первый транспорт новых раненых, промокших, дрожащих и окровавленных. Вытаскивали из тряских двуколок и переносили в шатры. У одного лицо было, как маска из кровавого мяса, раздроблены обе руки, обожжено все тело. Стонали раненные в живот. Лежал на соломе молодой солдатик с детским лицом, с перебитыми ногами. Когда его трогали, он начинал жалобно и капризно плакать, как маленький ребенок. Пробитый тремя пулями унтер-офицер три дня провалялся в поле, и его только сегодня подобрали. Блестя глазами, точно пьяный, унтер-офицер рассказывал, как их полк шел в атаку: „Цепями, как на ученье, командиры матюгаются, равняйся, подлецы! А немец подпустил на постоянный прицел да как пошел жарить… Пыль кругом забила, народ валится. Полковник поднял голову, этак водит очками, а оттуда сыплют! Ну, ребята, в атаку! А сам повернул коня и ускакал. Бегут все кругом, я упал… Рядом земляк лежит. Попробует подняться, – опять падает… Брат, говорит, подними меня! А я и сам валяюсь“».
Мне виделось, что такие жестокие эпизоды в фильме о войне необходимы. Но не сочтут ли кинодеятели подобное зрелище излишне натуралистичным? Можно ли вообще показывать на экране нечто отвратительное, совершенно антиэстетичное? И опять я решил, что пока оно пишется, буду писать, а потом вместе с режиссером мы, даст бог, найдем способ, как правильно все это снять.
«3 октября 1914. Немцы вытеснили наши войска с поспешно захваченных позиций. Наш лазарет эвакуировали в Г.».
«…1915. Слава Богу, инсипидку куда-то перевели. Появился новый старший врач, доктор Л.».
И об этом докторе Л. Принцесса написала много восторженных слов. К примеру, у нее значилось, что он обладал могучим интеллектом. Принцесса, по ее словам, сблизилась с ним благодаря собственному стремлению проникнуть в суть вещей.
Несколько раз перечитав этот текст, я, самопальный сценарист, испорченный раскованным и безумным двадцатым веком, а также его детищем – кинематографом, предположил, что между Принцессой и доктором существовали любовные отношения. Слишком много строк Принцесса посвятила доктору. А тот ее фотографический портрет? Тогда уже существовал рентген и, значит, имелись фотоматериалы и проявитель, а у доктора мог быть и фотоаппарат. И, наверное, именно он фотографировал Принцессу и грел своим дыханием не желавший проявляться отпечаток. Непременно между ними должен был возникнуть роман. Однако в ее тексте на это нет ни одного прямого указания. Но ничего удивительного, – тогда было не принято откровенно писать о своих интимных переживаниях, не то что теперь.
И тут я с ужасом понял, что настало время настоящего сочинительства. Пока что сам я придумал только простенькую сценку с оловянными солдатиками. Остальное – заметки и письма моей Принцессы. Теперь же предстоит придумать и суметь записать любовную историю. Вот и проверю, сценарист я или нет. Выдержу ли экзамен. А как это сделать? Я надолго задумался. Потом оставил машинку в покое и пошел в магазин за четвертинкой. Магазин помещался в соседнем доме. Пока я соображал, какую водку выбрать, за спиной моей раздался голос:
– Ну что, сосед, берешь?