Домашние коты и пёс Чкадуа убежали; лишь куры были равнодушны к происходившему: бегали, вертели головой да поглядывали, не выронит ли кто-нибудь из гостей кусок хлеба.
Градусник указывал неизменные десять градусов. Небо было чистым от облаков; с гор спустилось краткое эхо грома, но сельчане знали, что ни грозы, ни дождя для них не будет.
Даут, наблюдавший за плаканьем, сидел возле стола и был до того напряжён, что у него заболела голова. Он прятался в тени, потому что боялся, что кто-то из плачущих старух посмотрит на него. В творившейся истерии он чуял смерть. Все, кого он знал, были здесь иными. Невозможным было смотреть на Хиблу; она оплакивала не только Заура, но и своего сына.
Лишившись слёз, женщины продолжали плакать криками, сипом.
Наконец, гроб был опущен в семейное кладбище за домом Чкадуа. Ахра Абидж бросил в могилу ком земли. Помолчав, начал своё слово:
— В Омаришаре жила женщина. Война забрала у неё всех родных; даже сына младшего не оставила. И жила она одиноко, за помощью соседей.
Собравшиеся слушали в тишине, не решались потревожить говорившего даже шорохом одежды. Даут поглядывал на исчерченное царапинами лицо матери; вспоминал, как она кричала, как дрожало её тело в глубоком плаче.
— Однажды, одетый бедным путником, в дверь её постучал пророк. Женщина отворила; приветствовала гостя; просила его ждать, а сама спешно накрыла стол. Затем спустилась в погреб за вином. В землю были зарыты два кувшина: один — полный, другой — почти опустевший. Поколебавшись, женщина зачерпнула вина из второго кувшина, — старик Ахра поднял правую руку вместе с кизиловой палкой, изображая, как действовала вдова черпаком. — Вернувшись в дом, она налила вино в кружку; извинилась перед путником за небогатый стол и просила угощаться. Она сказала ему: «Если бы Бог не забрал у меня мужа и сыновей, то накормила бы я тебя иначе. Ох, сколько лет прошло, я и сейчас не могу понять, за что он меня так наказал — зачем отнял семью». Гость, даже не глядя на стол, спросил: «Дад, скажи, из какого кувшина ты подняла вино: из полного или почти опустевшего?» Женщина смутилась и, боясь правды, тихо ответила: «Из полного…» «Бог порой поступает так, как ты поступила с вином — завершает начатое», — сказал пророк, поднялся из-за стола и покинул дом.
Все Чкаду теперь на год оделись в чёрный цвет траура.
После похорон — пили.
С этих дней телеграмм боялись. Страх пришёл в Лдзаа и ближние сёла — во все семьи, чьи родственники по фамилии попали в Афганистане.
К Кагуа заглянул Туран. Он не был на похоронах, и Хибла торопилась рассказать ему обо всём — встретила брата у калитки, протянула руки, но тут же одумалась:
— Нет, нет! После плаканья пока нельзя обниматься. Так заходи!
В её голосе не было прежней печали; иным словом она даже шутила, смеялась. Разговоров было много. Обсуждали приехавших к Зауру, ругали тех, кто оказался равнодушным. Всё это повторялось множество раз: для Гважа Джантыма, для Марины и прочих знакомых.
Вторую ночь к ряду Дауту снились одетые в чёрное старухи. Они были низкими, с дрожащими ногами; их поддерживали мужчины. У старух не было глаз, а щёки виделись глубокими, как это случается после голода. Лица были в язвах; отовсюду слышались крики и плачь.
— Какой был мальчик! Ай-ай-ай, какой был мальчик! Тихий, умный, красивый. Всего-то восемнадцать лет… Как же так!? — громко говорила баба Тина; в её голосе было страдание, но она позволяла себе тут же грозно крикнуть: — Местан! Кто тебя пустил?! Ну-ка! Брысь из апацхи! Ишь! Шакалья морда!
Кот, недовольно мяукая, торопился прочь.
— Какой был мальчик! — баба Тина возвращалась к прежним словам и была в этом искренна.
Даут улыбнулся всплывшему дельфину. Мужчина теперь не боялся в присутствии отца говорить с ним, не стеснялся его гладить.
— Помнишь Заура? Помнишь, наверное, — начал Даут.
— Зачем ему-то говорить? — неожиданно промолвил Валера.
— А что? Думаешь, не поймёт?
— Я не о том. Ему, наверное, и так невесело. Зачем ещё портить настроение?
Даут замер. Слова отца удивили его. Наконец, он промолвил:
— Ты прав. Не буду. Пусть Амза сам расскажет, как вернётся…
Бзоу переменился. В его поведении было беспокойство и в то же время — отчуждение. Он утром встречал рыбаков, но плыл рядом не дольше пятнадцати минут, затем — пропадал. Редким желанием афалина сопровождал лодки до получаса. Изредка Бзоу выказывал активность: прыгал — высоко и часто, ударял хвостом о воду, брызгался, носился из стороны в сторону, вспенивал воду, плавал под лодкой, пускал из тёмной воды пузыри. Потом успокаивался; дрейфовал поблизости; отдохнув, неспешно уплывал.
Однажды утром дельфин плавал вдоль пляжа; останавливался, приподнимался столбиком, словно высматривал что-то в стоящих за дорогой домах.
Приходу Даута и Валеры он не обрадовался. Когда те оттолкнулись от берега, остался равнодушен. Мужчины окликнули афалину; он не оглянулся. Так Бзоу плавал у берега три дня; рыбаки видели его здесь во всякий светлый час.
— Ты чего это? — пытался заговорить с ним Даут.