— Сам знаешь, туда многие от закона бежали. Поди достань. Спрячутся в хуторе или в заимке и всё, — промолвила Хибла, протирая тряпкой чувяки.
Горы вновь отозвались громом.
— У-у! Гремит!
— Это ничего. Пускай. Чайки, вон, в воде плавают, значит, погода будет хорошей. Да и не время для грозы. Потом. Недельки через две, не раньше.
Амза, разувшись, поднялся с веранды домой. Зашёл в родительскую комнату; ему нравилось высматривать её детали, вдыхать кожные, травяные запахи. Мебель здесь была простая, как и в прочих комнатах. У стены стояла кровать, за ней — тумба. За дверью, налево, — узкий стол со стулом; в углу — шкаф для одежды и прибитый к нему самодельный стеллаж. Именно к ним сейчас подошёл юноша. Тут были выставлены три чёрно-белые фотографии, сохранные во всём, кроме прежде надогнутых, а теперь и надорванных уголков. На одной суровел Антон, муж бабы Тины: одетый в архалук с широким плотным воротом и повязанный кушаком; за ним виднелся старый дом Кагуа, оставленный в Ткварчале. На второй фотографии был отец Антона — Абзагу Кагуа: улыбчивый, словно испивший вина; он был одет в бурку и папаху, отчего памяти оставил лишь своё лицо; рядом, на столе, лежала шашка, а в опущенной руке Абзага держал нагайку. На третьей фотографии были два брата: четырёхлетний Амза и одиннадцатилетний Даут, стоящие напротив их нынешнего дома в Лдзаа.
Кроме фотографий, двух шкатулок, поделок из самшита и двух раковин, на полках стояли книги. Тут были «Под чужим небом» Дмитрия Гулиа, его «Камачич» довоенного издания; рассказы «Аламыс» Лакербая, две книги Тарба, одна — Гочуа. Больше прочих юноше нравились легенды Абхазии, напечатанные на белой плотной бумаге, обёрнутые в зелёную сафьяновую обложку, столь приятную и взору и прикосновениям.
Комната была неопрятной из-за сгруженных вещей. Между кроватью и стеной собрались корзинки, мешки, тряпки; возле стеллажа стояли одна на другой деревянные коробки. В шкафу помимо вещей лежал старый лодочный мотор — Валера опасался, что из сарая его могут украсть; мотор не позволял дверце закрыться, отчего приходилось её притягивать верёвкой. Услышав во дворе шум возвратившегося запорожца, Амза перешёл в свою комнату.
Следующим днём его ожидала любимая забава — кормление шелкопряда.
Утром пришёл Заур. Вместе они цальдами[11]
обрубили с шелковицы листья. Собрав их по карманам, зашагали по дороге. Прогулка в семь километров. В пути друзья говорили о дельфине, о грядущем осеннем призыве.Жар становился настойчивым; юноши вспотели, но солнце им было радостью. Улыбаясь, они выставляли ему плечи, спину, грудь. Сейчас мартовская изморозь казалась до того далёкой, словно принадлежал их дедам, или даже прадедам. Солнце было всегда; а с ним — молодость, сила, смех.
Приблизившись к долгой серой казарме, друзья увидели, что они не одиноки в своём интересе — за воротами стояли четверо ребят из соседнего села. В этом не было плохого, так как шелкопрядов хватило бы на всех жителей округи.
Перед входом росли буки: у молодых деревьев кора была гладкой, светло-серой; у старых — грубой, неуклюжей. Тут же росли три кипариса: их тонкие стволы на втором метре делились десятком ответвлений, притянутых друг к другу, росших вверх и покрытых плотной хвоей. Кипарисы чудились поставленными в землю большими метёлками, которыми, должно быть, пользовались нарты-великаны, выметаю общую избу.
Приоткрыв дверь, Амза усмехнулся; придавил зубами нижнюю губу. Уже здесь, в тамбуре, слышалась чудная музыка завтракающих гусениц — шебуршание от тысячи крохотных челюстей. Прерываясь, оно выстраивали особый ритм. Если долго к нему прислушиваться, то мир покажется безумным и перевёрнутым. Жить здесь было бы невозможно, однако пробыть полчаса — считалось среди мальчишек удовольствием; если б только не губительные запахи!
По каждой стене протянуты пять (одна над другой) полок. В длину казармы были протянуты полки, по пять для каждой стены. На них укладывали газеты. Гусеницы, светло-жемчужные и подвижные, ели четыре раза в день и, пренебрегая отдыхом, всюду лепили свои исключительно пахучие тёмные бусины. Служащим приходилось вычищать газеты; в необходимости дышать тяжёлым духом такая работа сказывалась головными болями.
Для младшего Кагуа лучшей забавой было уложить рядом с шелкопрядом листок шелковицы — обязательно исподней, бархатистой стороной вверх — и смотреть, как гусеница изъедает его ровными дугами, шевелит тонкими жвалами. При этом, конечно, подпевает общему хору: «чик-щик-шрик». От листа оставалась изогнутая ножка; Амза выкладывал новый.
Этим утром в казарме собрались семеро ребят; они переговаривались, но чаще молчали, чтобы не мешать восторженному шебуршанию.
— Куда ты?! — рассмеялся Амза, заметив, как один из его питомцев заторопился к соседнему листку. — Ты свой-то не съел! Давай-ка, ползи обратно! — юноша помог ему пальцем.