На рассвете Петрухин выбрался из камышей. Перед ним была незнакомая местность — степь, поросшая густой, нетоптанной травой. А вокруг — тишина, покой, будто нет войны. Это испугало Петрухина. Самое страшное на войне — остаться одному, отбиться от своих. Он шел по степи, как заведенный, не останавливаясь, не позволяя себе ни присесть, ни прилечь. Дорогу ему преградила речушка с пологими берегами. Воды в ней было немного, но дно оказалось илистым, топким. Петрухин дважды падал, падал вместе с ружьем и вместе с ружьем поднимался. На третий раз он поднялся без ружья: «Затемнение какое-то на меня нашло, вроде беспамятства».
Он выбрался на сушу, сделал еще шагов пятьдесят и свалился на дно оврага. Ему приказали встать. Встать он не мог, сел, упираясь руками в свежевскопанную землю. И снова команда «Встать!». Кто-то схватил его и поставил на ноги. Теперь он стоял, непрочно стоял, на зыбкой, убегавшей из-под ног земле, и даже легкий щелчок мог бы его свалить. Но потом земля вдруг как бы остановилась, налитые тяжестью ноги вросли в нее.
Бронебойщик Петрухин стоял перед двумя советскими командирами, вытянув руки по швам, покорно склонив голову. Один из командиров, смуглый, черноусый капитан, с лицом, искаженным гневом, закричал, сжав кулаки: «Как ты посмел бросить оружие! Да тебя за это расстрелять мало!» А другой, старший лейтенант, с помятым, заспанным лицом, зевнул и негромко сказал: «Время — деньги, товарищ замполит. Чего мы тут с ним чикаемся!» И потребовал у Петрухина документы.
— Ну, сами знаете, какие у рядового документы: красноармейская книжка, несколько писем из дому да еще фотокарточка моего первенца Лешки, — продолжал рассказывать Петрухин. — Старший лейтенант, не глядя, спрятал мою красноармейскую книжку в карман, а письма и Лешкину карточку, так же не глядя, бросил наземь. Он бросил, а комиссар поднял. Посмотрел на Лешкину карточку, спросил: «Сколько сыну?» — «Десятый пошел». Повернул карточку, а там на обороте Лешкина надпись. Ну, сами знаете, что ребятишки отцам на фронт пишут… Комиссар, замполит то есть, медленно так читает, а старшему лейтенанту, видать, некогда, торопится. Вытащил он из кобуры пистолет, взвел курок и командует: «Кругом! Не оглядываться!» И тут же другая команда, комиссарская: «Отставить!»
У старшего лейтенанта аж губы позеленели от злости. Здорово не терпелось ему застрелить меня. А комиссар не позволил, велел мне пойти и принести ружье.
— Принес? — спросил Сивцов.
— Принес.
— А дальше что?
— Я же тебе сказал, принес ружье. Ну, почистил его, смазал, получил боеприпас. Потом немцы появились. Ну, стал стрелять, чего ж тебе еще?
— Смотри, как бывает, — удивился Сивцов. — У нас в батальоне на Петрухина, как на ту икону, молятся. Еще бы! Можно сказать, герой, истребитель танков, а на проверочку…
— Война меня проверяет, Сивцов. Так что не твоя это забота, — прервал его Петрухин. — И не обо мне речь, о комиссаре, замполите то есть.
— Как его фамилия, вашего замполита? — заинтересовался я.
— Чапичев, — ответил Петрухин.
Я только руками всплеснул:
— Так это ж мой друг, Яков Чапичев.
— Совсем как в кино, — рассмеялся Сивцов.
— Ох как бы хотелось мне повидать замполита!..
— А что тут трудного, мы же прямо к нему едем.
— Застанем?
— Застанете, — обещал Сивцов. — Мы сейчас в затишке стоим, пополняемся, отдыхаем. Говорят, что скоро опять на передовую, да, видно, товарища Петрухина дожидаются. Какая без Петрухина война.
— Замолчи, балаболка, — беззлобно проговорил Петрухин.
Так вот мы и встретились с Яковом в прифронтовой кубанской станице, в небольшой глинобитной хате. Встретились, когда меньше всего ожидали этого.
О чем мы говорили в первые минуты встречи, не помню. Возможно, мы вовсе не говорили, а только смотрели друг на друга. Яков как будто не очень изменился. Вот разве только усы. Но они так хорошо были вписаны в его мужественное лицо, что мне казалось, будто я видел их чуть ли не с детства. Напрасно я искал следы войны на его лице, в его глазах. Не нашел. Но видно, не всегда глаза и лицо — зеркало души человеческой. Приглядевшись к Якову, я понял, что война прошла не по нему, а сквозь него. Если раньше Яков светился на виду у всех, то теперь весь этот огонь был сконцентрирован, спрессован, загнан в гильзу патрона, снаряда, с одним лишь предназначением — выстрелить во врага… А внешне… Внешне это был прежний довоенный Яков, порывистый, несколько бесшабашный…
Вдруг он спросил меня:
— Никакой надежды?
— Никакой, — ответил я.
— Ты говорил с кем-нибудь?
— Да, я говорил в штабе фронта с агентурным разведчиком. Он видел все своими глазами.
— Своими глазами? — повторил Яков и умолк. Долго молчал. Прежде он не умел так долго молчать.