Эти вечные глаза Ленина, устремленные в грядущее, были для Луговского, как он сам не раз говорил, символом жизни и победы всего вашего народа, всего, что есть лучшего и достойного в человечестве.
На столике в углу зазвонил телефон, резко, прерывисто — междугородный вызов.
— Извините, — сказал Луговской. — Это, наверное, Москва.
Он снял трубку, подышал в микрофон, и вдруг его темно-бронзовое от загара лицо посветлело.
— Мама?
Большой и мужественный, Владимир Александрович так произнес это слово, что мы с Яковом переглянулись с улыбкой. Так, улыбаясь, мы прослушали весь телефонный разговор. Да и нельзя было его слушать по-иному. Человек словно из металла отлит, и звучать ему, кажется, только громким колоколом, все басом и басом. Но, видно, металл, из которого отливают колокола, годен и на тонкие, нежные струны.
— Матушка моя беспокоится, — сказал Луговской, бережно кладя на аппарат трубку. — До нее дошли слухи о здешней пещерной драме. А вы слышали о ней?
Конечно, мы слышали. В Крыму тогда об этом немало говорили. Двое туристов-москвичей, один из них был преподавателем какого-то института, другой студентом-второкурсником, решили на свой страх и риск проникнуть в малоисследованные карстовые пещеры. Там они заблудились. А так как никто не знал об этой их опасной затее, то поиски начали слишком поздно. Не помню уж, сколько времени блуждали эти люди под землей, но, говорили, что очень долго. Когда их нашли, то двадцатилетний студент был мертв, а преподаватель, человек лет шестидесяти, после недельного пребывания в больнице совершенно оправился, хотя врачи обнаружили у него застарелую болезнь сердца, почек и еще чего-то. Вот это всех и поразило: юноша, полный сил и здоровья, не выдержал, погиб, а больной старик перенес все испытания.
— Воля к жизни, — сказал Луговской, которого очень интересовала эта история. — У старика ее оказалось больше, вот он и выкарабкался.
— Я тоже так думаю, — согласился Чапичев. — Парнишку нервы подвели.
— Не просто нервы, — возразил Луговской. — Воля к жизни, понимаете? Я верую в нее, как другие веруют в бога.
— Я тоже верю, — подтвердил Яков.
Луговской спросил Чапичева:
— Будете читать свои стихи?
— Боюсь. Слабые они у меня.
Луговской рассмеялся:
— А как же воля?
Когда Яков начал читать стихи, женщина досадливо поморщилась. Но бог с ней, с этой женщиной. Хуже, что стихи Якова не понравились Луговскому. Я это сразу увидел: Владимир Александрович был совершенно бесхитростным человеком. Чрезвычайно сложная внутренняя жизнь не мешала ему быть предельно простым и ясным в отношениях с людьми. Таинственность, которую он временами напускал на себя, никого не обманывала. Все понимали, что это только милая игра, которая его по-детски увлекала и радовала. Недаром друзья говорили о нем ласково: «Большой ребенок».
Я с тревогой подумал, что Луговской сейчас обрушится на Якова. А Чапичеву и так плохо. Да и нравилось мне многое в его стихах, хотя я тоже видел их недостатки. Неужели Луговской не поймет этого, не почувствует? Неужели из добрых и чистых побуждений нанесет удар человеку, которому и так уже крепко досталось от жизни?
Но мои опасения оказались напрасными. Луговскому стихи не очень понравились, зато ему пришелся по душе сам Яков. Владимир Александрович угадал в нем большой человеческий талант и как бы почувствовал его скрытую рану, к которой не следовало прикасаться. Поэтому, нисколько не покривив душой, Луговской сказал лишь о том, что в стихах Якова показалось ему действительно интересным.
— Очень предвоенные стихи, очень предвоенные, — заметил Луговской и тут же стал рассказывать о своей последней поездке за границу.
Мне трудно сейчас передать яркий, своеобразный рассказ Луговского о Западной Европе второй половины тридцатых годов. Да и зачем пересказывать то, чего не перескажешь? Он сам замечательно написал об этом в стихах, поэмах, в своей автобиографии, небольшой отрывок из которой я позволю себе привести здесь: