Около десяти часов небо стало отсасывать туман от земли. Сквозь редкий снежок смутно обозначились высоты, занятые итальянцами. Подозревали они что-нибудь? Вряд ли. Если что и заметили, то на сегодня уже успокоились. Классика оперативного искусства такова, что все наступления начинаются на рассвете — за ночь скрытно группируются войска, впереди целый день для развития успеха. Но утро давно кончилось, день полз к обеду. Мы и сами в сомнении: что случилось? Какой новый приказ получен? И разумеется, мы даже не подозревали, что начинается операция, которая станет переломной в ходе всей войны и с грохотом войдет в историю.
Нет, ничего мы этого не знали, и томились неизвестностью, и подумывали, где придется ночь коротать... И в это время неожиданно, так, что дух перехватило, ударила по всему фронту артиллерия — тяжелая с левого берега, от Лебяжинского, Еланской и дальше, дальше, полевая на правом берегу, от Нижне-Калининского до устья Хопра и Серафимовича. Из леса в излучине донесся рев «катюш», и через наши головы, как змеи-горынычи, ринулись реактивные снаряды. В воздухе — вой, свист, шум, земля под ногами «плавала». Мы знали, что большинство солдат и у нас и у итальянцев вооружены винтовками, но ни одного отдельного выстрела различить было невозможно — сплошной горох. Слева от нас, оставляя на волглом снегу темные следы и лязгая гусеницами, устремились к передовой танки с десантниками в белых маскхалатах. Донеслось приглушенное «ура!».
Так прошел весь день, очень короткий. Засумерничало неожиданно рано, будто даже не солнце садилось, а просто землю затягивало дымом и копотью. Мимо нас, потные, на трюхающей рыси, пробегали связные и посыльные — лица красные, глаза блестят, рты судорожно хватают воздух. Спрашивали с болезненно обостренным интересом:
— Ну, как там?
— Упирается, сволочь...
— Ничего, ползем помалу...
— Танки пошли по тылам...
И уже перед самым вечером:
— Раскололи, что орех обухом!
И какой-то вовсе возбужденный младший лейтенант:
— Пошли, братцы, ей-богу, пошли! Теперь хрен остановишь!
В сумерках я и Косовратов получили приказ сниматься, двигаться на Кружилин в колоннах. Снег к этому времени повалил сплошняком, идешь, а впереди белая стенка. На позициях итальянской артиллерии, где все перетерто в крошево и еще валялись неубранные трупы, зашли в уцелевшую командирскую землянку. Железная печка уже почти остыла, но под золой, когда ее разгребли, еще вспыхивали волчьими глазами угольки. Горела керосиновая лампа, в углу лежал незапертый потертый чемодан с бельем. На стене, у изголовья кровати с никелированными шарами — сволокли, видать, у какой-то казачки, — висела прокопченная иконка, изображавшая распятие Иисуса Христа. На ногах и на руках натуралистически яркие пятна крови от гвоздей.
— Во бежали, даже бога бросили! — веселился ординарец Косовратова, ухватистый солдат с выгоревшими бровями, быстрый и жилистый. — Теперь им одна дорога — в ад... Можно, товарищ капитан, я возьму на память? У меня бабка страсть богомольная, подарю ей эту иконку — блинами со сметаной закормит!
— Иконка-то католическая.
— А что, у них бог другой?
— Бог тот же, обряд другой.
— Так разве она поймет? Один черт...
— Бери.
И мне:
— Уютненько жили. Я на соломе спал, а они на перинах.
— Не зря говорят, что дома и солома едома. В Италию придешь — на перинах поблаженствуешь. В отместку.
— Пока солнце взойдет, роса очи выест...
Разгром противника, особенно когда от него много натерпелся лиха, всегда должен радовать. Но поле боя в плотнеющих сумерках являло картину унылую, удручающую. В стволе пушки с оторванным колесом лафета, похожей на смертельно раненное животное, скулил ветер; чадил догорающий танк, отброшенная взрывом башня темнела в степи, как шлем на богатырской голове из пушкинской поэмы «Руслан и Людмила»; убитые, некоторые без шинелей, лежали в подтеках собственной крови, на открытые глаза, с последней мольбой или проклятием устремленные в небо, наслаивалась снежная пленка, пошевеливались на головах седые клочки волос; воронка от тяжелого снаряда была схожа с могилой — приготовили ее, покойников привезли, а похороны не состоялись. Мы, конечно, видели только малюсенький клочок поля боя и даже не подозревали, что то же самое было не на десять, не на двадцать, а на двести километров, от Дона до Волги; нам и в голову не могло прийти, что все это по совокупности потом будут называть великой Сталинградской битвой и поворотным пунктом войны. Однако и то, что проходило перед нами, было достаточно страшным и впечатляющим. Наша совесть чиста? Конечно. Справедливое возмездие? Разумеется. Но есть в душе человека, если он еще человек, какие-то струны, которые перед лицом смерти звучат в тональности печали и заставляют в доме покойника ходить тихо. Не хотелось говорить и нам, шли молча.