Он снова рванулся к Чулохварову. Тот ломанулся в кусты, причитая: «Черт бешеный!.. Медведь архангельский!»
Армейская субординация, подчинение приказам, беспрекословное их выполнение («Приказ – закон для подчиненного!») были для Ромодина относительны... Все зависело от целесообразности, внутренней правоты этих приказов.
Как-то ставили мы столбы, тянули новую линию под Печенгой. Хоть это почти и побережье Баренцева моря и вершины сопок оставались в нетающем снегу, лето было одуряюще жарким. Мошка мучила немилосердно, вилась густым облаком, билась как мелкий град, и все время парило... Работать было тяжко, особенно ближе к вечеру – когда накопившаяся за день усталость давала себя знать.
И вот в эту самую, уже предвечернюю пору (за день мы наломались досыта) не заладилось с последним столбом... Был он здоров и тяжел, высохнуть как следует не успел, комель толстенный да вдобавок плохо помещался в яме – мешал торчащий из ее стенки крупный валун... Мы пытались ставить столб много раз, подпирая его баграми, рогачом, натужно поднимая. Он, как заговоренный, выворачивался в последний момент и грузно рушился оземь, грозя кого-нибудь насмерть прибить. Пот заливал глаза, мошка жгла немилосердно, и уставшие руки тряслись, как с перепоя.
После очередного падения столба и сумрачного перекура наш ротный снова велел поднимать... Столб рухнул опять.
– Все, хватит, капитан, – не выдержал я. – Завтра с утра поставим.
Ротный выкатил глаза.
– Что?! Молчать! Десять сутка! Встали! Взялись!..
Был он, наш капитан Кими, чуваш, вообще-то, незлобен, но очень неуравновешен и вспыльчив – сказывалась, как говорили, давняя черепная травма. Чуть что – «десять сутка!» будущей гипотетической гауптвахты, и бывало, что за долгий рабочий день он мог расшвырять-наобещать этих «сутка» по месяцу и более... Никто их, конечно, потом не отсиживал, и сам он быстро забывал о них, остывши, но в момент, когда его заедало, был упрям и остервенело неуступчив.
Вот и сейчас: «Встали! Взялись!», и «десять сутка» уже обещаны. Ребята угрюмо молчали, вставать, похоже, никто не торопился, но Кими нацелился уже только на меня – первым ведь начал...
– Кому сказано?! Встать!
Я не шевелился, в глаза ему смотрел...
– Встать!
Сижу... Тогда он вдруг схватил лопату (а глаза уже белые, бешеные, как и всегда у него, когда он заводился) и кинулся ко мне. Расстояние – метра четыре... Успело мелькнуть: «Сиди, не шевелись... А то и впрямь ударит, с него станется».
Выдержал, не шелохнулся... Он подбежал с поднятой лопатой, постоял секунду, плюнул зло, лопату бросил:
– Ладно, завтра... За неподчинение – еще десять сутка. С утра столб и впрямь поставили и – легко... А Ромодин еще вечером, когда пришли в лагерь, сказал мне:
– Правильно все... Дурацкая была работа и приказ дурацкий. Торопиться надо медленно...
Вот тут-то и вылез Степа Газибан...
– Как это «правильно»?! Он – ротный, капитан... Он приказал, а этот... Если так каждый будет...
Ромодин молча смерил его взглядом.
– Ты, Газибан, молчи... За лошадьми смотри лучше, а то вон Полюс у тебя третий день хромает, а тебе, смотрю, и дела нет.
Был Газибан человеком южным... Попал в наш батальон на Кольском полуострове из Молдавии и на вопрос (еще в карантине), откуда, объяснил, что гагауз. Эта национальная принадлежность была воспринята всеми как малопонятная экзотика... Ромодин так вообще заявил, что в его деревенской школе географию не преподавали, учителя не было, и хоть гагауз, хоть китаец – ему все равно, был бы человек путевый.
Надо сказать, что в тогдашней армии (пятьдесят девятый – шестьдесят второй годы) национальное происхождение никого всерьез не интересовало, всё решали личные качества, поскольку жить и работать с человеком, а не с паспортом...
Газибан быстро пристроился к батальонным лошадям, стал ездовым, растаскивая по трассе столбы, и это опять-таки никого не удивило. Было решено, что молдаване (про них, в отличие от гагаузов, все знали) – те же цыгане, кому же еще быть при лошадях?
В отличие от Ромодина был Газибан мал ростом и весом, но ловок и цепок, как обезьянка... На турнике выделывал чудеса, откровенно гордился своей маленькой, ладной фигуркой и зимой так затягивал ремень на бушлате, что талия делалась точно осиная.
Был он явно тщеславен, неравнодушен к знакам отличия и, заработав на втором году службы ефрейторекую лычку, «соплю», как у нас говорили, носил ее с нескрываемой гордостью и удовольствием. «Как ребенок, ей-богу!» – говорил, удивляясь, тот же Ромодин.
Начальство Газибан почитал свято, приказ для него был все, и если бы ему велели на задании таскать бревна сутки напролет – он бы так и сделал... Себя и лошадей загнал бы насмерть, но – сделал.
Этого Ромодин, ценящий в любой работе превыше всего ее разумность, целесообразность, тоже не понимал...
Степа был, в сущности, вполне добродушен, но иногда мог взбеситься, остервенеть на пустом, что называется, месте... Так он однажды чуть не убил того же Чулохварова, и только за то, что тот, разговаривая с ним, ввернул спроста «по матушке».