Сезанн, приходивший в бешенство от одного намека на богатство его отца, боровшийся с ним с тем же пылом, с каким Золя тосковал об умершем отце, начинал чертыхаться и убегал к Вильвьею или же к Маркусис. Приходил он в ярость и тогда, когда ему не удавался рисунок. Эмиль же ничего не понимал в этой драме. Он сокрушался:
В июле они часто встречались в студии Сюиса, на набережной Орфевр, где художники работали с натурщицами, которых
— Ну и рожа! Эй! Заткни глотку! Настоящее чучело! Пошел вон, страшилище! Вон!
Сезанн продолжал работать с натурщицей, нескладной, похожей на корову: низкий лоб, сальные черные волосы, отвисшие груди, восковая кожа — словом, «великолепная натура», способная на всю жизнь отбить всякую охоту к любви! Невозмутимый шутник, он пририсовывал к торсу девицы голову и волосатые ноги старого пьяницы, которого прозвали Иисусом Христом.
— Оставьте Золя в покое! — заорал Франсиско Оллер, товарищ Сезанна.
Сезанн даже не обернулся. Золя подошел к нему сзади. Долго смотрел на рисунок. На нем было изображено что-то бесформенное и неистовое. И как только бумага все это «терпит»!
— Идем завтра втроем в Ла-Варенн? — предложил Франсиско Оллер.
— Идем, Поль, — сказал Золя. — Ты увидишь самые прелестные места под Парижем. Тебе… тебе придется захватить альбом для эскизов! Ты увидишь (и он продолжал смотреть на набросок) природу, вольные просторы, солнце, воду… словом, пейзаж, мой дорогой, пейзаж…
Сезанн плюнул, засунул неудавшийся эскиз в папку и молча вышел. Но следующий день он провел вместе с Золя и Оллером.
В Ла-Варенне они познакомились с Писсарро. Писсарро, о котором проницательный Сезанн в свое время скажет: «Если бы он продолжал писать так, как он писал в 1870 году, он бы стал самым сильным из нас», — был на десять лет старше их. В то время он с большим чувством писал старые парки Иль-де-Франс. В его палитре почти исчезли черные, серые, землистые тона. Это была манера письма будущего патриарха импрессионизма.
Эмиль полюбил этого милого еврея, родившегося в датских владениях на Антильских островах, но гораздо меньше любил его живопись. Когда они вернулись из Ла-Варенна, Сезанн был в восторге, Золя не разделял его чувств.
В течение недели они бегали по выставкам, ходили купаться в холодной реке, и здесь Золя находил, что парижане слишком уродливы, а Сезанн испытывал удовлетворение: такое уродство как бы вознаграждало его за их насмешки над его провансальским говором.
— Посмотри-ка на этих академиков! Эмиль! Какие-то скелеты! Ох, бедняги! Одни ребра, коленки — как шипы! Ну и хороши твои парижане!
Бывали они и в «Клозери де Лила». Конечно, вместе с Бертой, которая увивалась подле Золя. Там девчонки танцевали кадриль, бесстыдно показывая черные чулки и нижние юбки, — ни дать ни взять этакие грязные розочки, ищущие безмятежных радостей жизни. Захмелевшие приятели дрались свернутыми полотнами или же отправлялись в Люксембургский сад выкурить трубочку.
Однажды в августе, когда парижане задыхались от жары, Эмиль зашел за Полем к Маркусису. Они поднялись в комнату Поля на улице Анфер. Сезанн еще раньше набросал портрет Золя. Теперь он его продолжал писать. В перерывах «натурщику» разрешалось немного почитать и поболтать. Золя говорил о Гюго и о Мишле. Сезанн напевал:
В мастерскую зашел художник Шайан. Не обращая на него внимания, Поль продолжал работать, а Золя застыл,
— Знаешь, — заметил Золя, — я почти уверен,
— О, несчастный!
— Да, да. Поль, это
На сей раз Поль не брюзжал — единственный раз он был удовлетворен тем, что сделал. Они расстались в отличном настроении.
На следующий день Золя застал Поля перед раскрытым чемоданом. Взъерошенный, наспех одетый, Поль бросил:
— Я уезжаю!
— А мой портрет?
— Хм… твой портрет!
В бешенстве ударом кулака он прорывает холст. Удрученный Золя смотрит на портрет.
— Понимаешь, я хотел его подправить, но он становился все хуже и хуже, пока не превратился черт знает во что!
—
— Плевал я на чувство! Если я не могу написать портрет друга — все к чертовой матери!