Серебристый голосок молил зиму о льдах, чтобы подольше задержать корабль возлюбленного, не дать ему уехать на чужбину, печалился о красной весне несносной печалью.
Перестала играть и петь, расплакалась, стукнула крышка домашнего клавесина, он слушал с колотящимся сердцем, со слезами на глазах, но длилась тишина. Да я с ума схожу, что со мной, полно, шевалье, полно, ты обабился вконец, вошел в роль, русское безумие в тебя вселилось. Чтобы отвести наваждение, он чуть было не начал насвистывать «Sur le pont d’Avignon», да вовремя спохватился: девице свистеть, аки щеглу, не пристало.
Елисавет, когда болтали о том о сем, сказала ему, что в платье merde d’ois он, то есть она, Лия де Бомон, выглядит так, что не грех бы и запечатлеть, заказать портрет на память; на всякий случай он принял сие за указание, ему порекомендовали художника, он отправился, благо идти было недалеко, художник жил между его рекою и близлежащим каналом в одном из каменных домов Адмиралтейской стороны, в Большой Мещанской улице.
В мастерской живописных художеств мастера стоял легкий непривычный запах, д’Эон вдыхал воздух, слегка раздувая ноздри, точно животное; пахли краски, скипидар, клей, отдающий древесной смолою, клей рыбный, пропитки для золочения рам, экзотические дуновения бальзамировщиков египетских царств.
Висели чертежи, подробные графические картины с тенями (двухэтажные дома с мезонинами, десюдепорты, изображения двустворчатых ворот, подробные черно-белые штриховые картины — вроде гравюр — неведомых фейерверков наподобие версальских; однако в ночных пейзажах фейерверков д’Эону померещилась нескончаемая полярная ночь), эскизы цветных фигур в театральных платьях.
В соседней комнате кто-то из гезелей или молодых живописцев-учеников диктовал товарищу список материалов и красок, монотонно, медленно, с повторами; «…клею рыбьего, золота листового, земли черной олонецкой, лазури берлинской, яри веницейской, кошенили, кармину, тараканьего мора, ржевского бакана, неаполитанской желти, светлой киновари, разных светлых и темных охр, мелу, лакового и конопляного масла, немецких и русских белил, жженой кости, тереверды хорошей, сурику, скипидару, щетинных и хорьковых кистей, холстов фламандских, гвоздей, пемзы, муравленых чашек, липовых и ольховых досок, шифервейсу, новых досок для терения красок взамен непригодных…»
Поговорив о размерах портрета (девица де Бомон предпочла бы портрет, близкий к миниатюрному, по вышине чуть больше ладони), художник советовал остановиться на живописном полотне, не думайте, что это стоит много дороже, у нас большая копия стоит не больше пятнадцати рублей с копейками, — они наконец определились с заказом. Художник вызвал из соседней залы двух молодых помощников своих (один, обращаясь к мастеру, называл его «батюшка»), усадив заказчицу в кресло, они с полчаса рисовали ее, каждый со своей точки и по-своему; сеанс позирования был завершен, день ознакомления с первым подмалевком оговорен, шевалье собрался уходить, — и тут увидел он на торце стены с дверью, в которую он вошел и к которой сидел спиною, портрет девочки.
Молча остановился он перед парсуною и простоял так, видать, минут десять или пятнадцать. К нему обращались, но слов он не слышал.
Женское обаяние воспринимал он прежде как некое насилие, его хотели забрать в плен, захватить, взять нахрапом. Впервые увидел он существо противоположного пола другими глазами.
Очнувшись, подумав: «Мало того, что я сам в юбке, как извращенец. Я еще и очарован маленькой девочкой, как полусумасшедший старый развратник…», он спросил:
— Кто это?
— Это Сара Фермор, отец ее генерал-аншеф, двоюродный дед — чародей Брюс.
— Чародей? — переспросил он.
— Он был алхимик, звездочет, лафертовский чернокнижник, — сказал один из гезелей.
— Однажды, — сказал сын художника, — он летом в грозу вызвал снег, насыпав с Сухаревой башни московской волшебный порошок, вся Москва в снегу стояла.
— Брюс создал из цветов девушку прекрасную, она прислуживала ему, а когда один дворянин влюбился в нее, просил ее руки, Брюс вынул из ее волос заколку, и девица опять рассыпалась в цветы.
— Он был военачальник, сподвижник царя Петра Алексеевича, что только про него не говорят, — сказал художник, — в его усадьбе, по слухам, лабиринт подземных ходов прокопан, а пруд летом льдом покрывается.