Балы и маскарады устраивались два или три раза в неделю, третьим или четвертым, по обыкновению, являлся воскресный куртаг наоборот, от которого д’Эон уставал особо, изображая девицу в треуголке юноши. Мужчины терпеть не могли придуманные государыней превращения, они были уродливы и нелепы в юбках на китовом усе и в высоких париках. Большая часть дам превращалась в маленьких невзрачных мальчишек. Хорошела только императрица, высокая, с легкой полнотою, мужской костюм ей шел, красивые ноги она с удовольствием показывала, плясала великолепно, особенно удавался ей менуэт. На каждом машкераде непременно кто-нибудь наряжен был арлекином, то была скользящая роль, переходящий приз для мучеников, коим осточертели фижмы; чаще всего арлекином оказывались природные комики вроде Льва Нарышкина, но иногда в этой роли пребывали влюбленный Репнин, очаровательный Салтыков или фаворит-временщик. Наряжаться каким-либо роковым, мифическим, театральным, библейским, литературным героем, особенно магом либо чародеем, возбранялось: императрица панически боялась чар и колдовства».
— Одна из моих кузин, — заметил Шарабан, прерывая чтение, — устраивала на дому со своими филологическими однокурсниками бал-вагабонд.
Бесчисленные кузины Шарабана были такими же привычными разговорными персонажами, как его шарабан, а также третьи тетушки с шестыми невестками Сплюшки.
— Что такое, блин, бал-вагабонд? — спросил Лузин.
— Бал бродяг, калька с французского. В некотором смысле тоже куртаг наизнанку. Моя кузина, равно как ее приятели с подружками, представляла собой дитя избалованное из интеллигентной семьи советского пошиба. Родители, артисты, юристы, врачи, профессура разнообразная, и представить себе не могли, какие вечеринки закатывают их детки, выросшие в ленинградско-петербургских квартирах с антикварной мебелью, начитанные, воспитанные, натасканные на всё, что —
— А само веселье? — спросил Лузин.
— По молодости, под парами дешевого вина, любуясь своими выходками, пародируя низшее сословие, отрываясь без правил, — и веселились, конечно. Но насколько я могу судить, а меня несколько раз приглашали, не без фальши, не без подделки. Но сами были зрители, сами актеры, импровизировали сиюминутно. Одна из девиц в подпитии забралась в ванную, разделась догола, выкрасилась зеленой гуашью, вышла руки в боки, голая, зеленая, сказала: «Ква!» — сорвала аплодисменты, убыла под душ. В те времена даже слова «стриптиз» никто не знал, великой смелости был демарш.
— В «бутылочку» играли?
— В фанты. «Что сделать этому фанту?» — «Куковать на шкафу десять минут…» Анашу курили. Кокаин нюхали. Один раз отвару мухоморного для глюк напились.
— Вот уж декадентские увеселения, а не пролетарские.
— Почему декадентские? Детсадовская поддельная «малина». Между прочим, певали «Мурку», «С одесского кичмана», «Мама, я жулика люблю», жестокие романсы, блатарские, «Мою лилипуточку», «Я гимназистка шестого класса, пью денатурку заместо кваса».
— Лучше с пролетарскими девочками, — заметил неизвестно почему рассердившийся Лузин, — в темном углу за вешалкой трахаться, чем пить мухоморный отвар с балованными инфантильными студентами и петь про лилипуточку.
— Дело вкуса, — ответил Шарабан, протер очки, собрался было читать, но начал с комментария, — черт, да тут выдраны три страницы! «…И если прежде пили олуй, квас, варенуху, Петр Великий ввел моду на венгерские вина. А при Елисавет пошло в ход шампанское, привезенное из Парижа французским посланником маркизом де ла Шетарди. Сама же кухня, быстро впитывавшая искусство французских поваров, развернулась в многосложные лукулловы пиры, устрашающие разнообразием блюд; нет ничего удивительного в том, что состояние печени императрицы оставляло желать лучшего. Ужинный стол на пятьдесят кувертов, к примеру, состоял из восьмидесяти блюд, мы не станем перечислять их, дабы не вредить здоровью читателя.