С младых ногтей («Браво!» — вскричал Шарабан) Тань проявляла небывалые способности к искусству, за что ни бралась она — все получалось. Она пела, танцевала, мастерила кукол, шила, вышивала, но лучше всего давалось ей рисование. В двенадцать лет получала она награды на всемирных выставках детских рисунков. Во всех ее работах, сделанных тонкой кисточкой, проработаны были мельчайшие подробности, в каждом ее таланте таилось нечто китайское. Когда в доме гас свет, зажигали свечи, ей случалось, задумавшись, собрав теплый свечной воск, слепить маленькую розу без расчета или тренировки: ее машинальная роза («Двадцать копеек!» — воскликнул Лузин) казалась совершенной.
В пятнадцать лет стала она работать китайской тушью на рисовой бумаге, только иногда подкрашивая акварелью цикламен или мимозу. Все полагали, что она училась каллиграфии у какого-нибудь мастера, подобного великому Ци Бай Ши.
Многие ровесники влюблялись в Тань, она дружила с ними, но оставалась холодна, пока не удивила родителей внезапным браком: в неполных двадцать лет вышла за человека много старше. У них родился мальчик, Тань продолжала рисовать, русые волосы уже не заплетала в косы, укладывала в высокую прическу, а в уши вдевала редкой красоты самодельные серьги. Муж звал ее «моя серая белочка». Вот только по субботам она уходила куда-то на полдня в гости, никому не говоря куда…
— В гости по субботам?! — внезапно ни с того ни с сего встрепенулся Лузин.
— Вскоре Тань заболела, — продолжала двоюродная племянница, не обращая внимания на лузинское восклицание, — и умерла, а перед смертью бредила, звала «узкого ангела», тут выяснилось, что ходила она в гости к старому антиквару, где любимой ее картиной был узкий высокий ангел великого русского художника Михаила.
— От какой болезни она умерла? — спросил Лузин.
— Говорили — от рака, но какого-то ненастоящего. Моя матушка утверждала, что шестая двоюродная тетушка Тань была слишком хороша для красной пыли.
— Красной? — переспросил Кипарский.
— Красной пылью у нас называют суетный грешный мир. Ее муж-актер очень любил пьесу «Юпитер смеется». Он в ней играл роль. И родился под знаком Юпитера. Человеку лучше не стряхивать пыль с главы звезды Тайсуй, таково китайское имя Юпитера. Тайсуй, говорят гадальщики и чародеи, — олицетворение зла, приносящее несчастье.
— Что ты все про пыль да про пыль, — сказал Лузин.
— Ведь я уборщица, — отвечала Сплюшка, унося ведро со шваброю в соседнюю комнату.
— Узкий ангел… — задумчиво пробормотал Шарабан. — В гости к антиквару… А ведь я знаю, куда ходила Сплюшкина тетушка Тань! Я сам туда ходил! Ангел руки Врубеля, высокий, в узкой раме, чудесный! В детстве да на заре туманной юности я частенько оказывался в квартирах разных антикваров и коллекционеров, меня туда мой дядюшка с собой брал.
— Не седьмой ли двоюродный, часом? — поинтересовался Лузин.
— Родной. Матушки моей брат, последний мастер в роду потомственных петербургских краснодеревцев Юдиных. Все меня надеялся к профессии приохотить, а я, дурак, пошел в университет.
За двадцатый век вообще на нет сошла традиция потомственных профессий. Один знакомый, интереснейший человек, блистательный переводчик, знавший двенадцать языков, — а как знал он русский! — отбывший ссылку с 1937-го по 1954 год, да еще повезло ему, года полтора всего в тюрьме провел, остальное время не в лагере, на высылках, куда Макар телят не ганивал, в Восточной Сибири, — рассказывал, что встретились ему в ссылке несколько семей, от дедов до внуков, потомственных петербургских рабочих, на все руки мастера, умнейшие люди, женщины в семьях образованные и начитанные, нынешним образованкам не чета.
Дядюшка мой подвизался на полставки на убогой мебельной фабрике, а в свободное от службы время дома работал и по заказчикам подпольным тайно ходил, частный приработок не приветствовался; работая, преображался он совершенно. Надевал длинный, до полу, передник, я так и не понял, клеенчатый, коленкоровый ли, какой-то забытой ткани, похожей на тонкий грунтованный художнический холст. Лоб у него был большой, с залысинами, волос немного, чуть вились они, крупной лепки лицо, высокий, у нас в семье что по отцовской линии, что по материнской, все дылды вроде меня. За работой, в переднике, с засученными рукавами, становился он одним из портретов гильдии мастеров на все времена. Я до сих пор, как слышу запах живичного скипидара, стружки, старинного столярного клея, вспоминаю чары краснодеревца, иногда приходившего домой с мешком и на вопрос — что там? — отвечавшего: «Стулья». Через некоторое время из обломков с помойки восставали три стула конца восемнадцатого или середины девятнадцатого века. Я не в книжке читал, а воочию видел, как проверяется качество полировки по ореолу, по отражению пламени свечного на разных расстояниях от полированного дерева, зажигал он свечу, подносил, вглядывался, отходил, наклонив голову, вглядывался, точно живописец в полотно.