А ведь какой был-то! Молоденький, когда еще не Пити-Намаз, просто Намазом звали. Тоненький такой был парнишечка, обходительный, скромный. Кто куда ни пошли — бежит. Кончил он не то семь, не то шесть классов, отец помер, а в доме мать и братишка маленький. На свадьбах стал прирабатывать, на поминках подручным у повара. Заведующий одной шашлычной взял его из милости на работу. Сперва картошку чистил, лук резал, мангалы разводил, а потом и сам стал кухарить. Посетители заметили вдруг, что, когда пяти варит Намаз, суп получается — пальчики оближешь. Слух пошел, замечательно парень пити варит. С тех пор и прилепилась к нему кличка Намаз-Пити, Намаз отъелся, вошел в тело, мясистый стал, видный из себя. Усы отпустил такой густоты, что не пристало ему с такими усами с утра до вечера у плиты стоять.
Люди и мигнуть не успели, Намаз себе шашлычную строит, только пити больше уже не варит, повара варят. А он дела делает. Весь день снует по району, зато в шашлычной у него — все. Все, что только могут пожелать посетители. Далеко стлался белый дым его мангалов, пеленой закрывший молодой лесок. Вскоре дым этот обратился двухэтажным домом под шифером, новеньким «Москвичом», кирпичным гаражом, одним словом, вознесся Намаз на белом дыме мангалов до самого седьмого неба. А уж как дотронулся там рукой до аллаха, объявил, что он аллахов племянник. И стали все люди сиротами перед сиротой Намазом…
Нос учуял запах шашлыка, и тут же послышался голос дочери:
— Папа! Чего ты там спрятался? Иди сюда!
Назлы накрыла стол на веранде. Подала на тарелках привезенные Багиром мед и пендир, поставила блюдо с лавашами, сложив каждый вчетверо. Нарезанные дольками огурцы и аккуратные кружочки помидоров тоже лежали на тарелках. Посреди стола на белоснежной скатерти стояла полная доверху солонка. Весело пофыркивал небольшой самовар. Солнце освещало скатерть, от белизны ее слепило глаза, но Багиру казалось, что это не солнце — руки Назлы освещают стол.
И тепло, и свет заботливых женских рук, проникнув в душу Багира, коснулись самого заветного, задели давно молчавшую струну. Печальный звук этот услышал он один, и комком подступили к горлу рыдания. Стараясь подавить их, Багир вдруг первые подумал, что, по существу, нет между ними разницы, между ним и Нурджаббаром: при живой дочери бобылем остался. Что в Нурджаббаровой хибаре ни тепла, ни света, что и в его, Багировом доме. А дом, где не зажигается вечером свет, где не горит очаг, — это уже не дом. Господи, как давно не сидел он за таким вот накрытым скатертью столом! Все на ходу, все куски. Не знаешь, куда руки деть, разучился есть по-человечески.
Назлы заметила его нерешительность.
— Ты что ж это, папа? Ешь. А то и мне кусок в горло не полезет.
Багир стал есть. Осторожно отрывал небольшие кусочки от лепешки, откусывал от нарезанных кусками огурцов, клал в рот кружочки помидоров, и ему казалось, что он не проглотил ни крошки.
Вот так когда-то сидели они с ней за столом, с маленькой Назлы, отец и дочка. Назлы осиротела совсем малышкой и не понимала, не чувствовала, что нет у нее матери. Может быть, потому, что сестра его, Бегим, заменила ей мать. У Бегим никого не было. Муж пропал без вести, и она одиноко жила в своем доме, все ждала-ждала… До самой смерти ждала. Назлы она баловала отчаянно…
Бегим умерла, когда Назлы училась уже на втором курсе библиотечного техникума.
А когда она перешла на третий курс, Багир получил от нее письмо, читая которое впервые в жизни пожалел, что разрешил Бегим избаловать дочку.
«Папа, — писала ему Назлы, — здесь есть один парень, Музаффар, он очень меня любит. Музаффар кончил курсы киномехаников, работает в клубе одного из больших заводов. Сам он из Массалы, но у него там только мать и маленькая сестренка, больше никого нет.
Я выхожу за Музаффара, потому что тоже люблю его. Он порядочный, честный парень. Уверена, он и тебе понравится. Всяких там сватов — ничего такого не будет, нет у Музаффара подходящих для этого родственников. Мать сколько лет все болеет, с постели не встает, приехать к тебе в такую даль ей не под силу. Целую тебя, дорогой папа. Твоя Назлы».