Что-то не то, приходится стоять, разиня рот, и слушать его, как дураку. Этот малый в прорицании будет раз в шесть посильнее, чем альманах[3]. «Тарталья, ты снова вернешься в столицу»? Само собой, это король Тарталья, который ушел на войну с мятежниками и которого нет уже около девятнадцати лет; и он будет здесь нынче вечером, само собой. «Нинетта здорова»? Нет уж, здесь я ее не увижу. Королева Нинетта погребена заживо тому восемнадцать лет, под отверстием сточной ямы, по злобе этой старой мегеры, королевы, и это я видел собственными глазами. И представить себе, что она не сгнила и не рассыпалась в порошок? «Не сгинуло потомство Апельсинов»? Сгинуло, хоть и трудно это переварить. Мне кажется, будто и сейчас еще та роковая минута, когда бедная покойная королева Нинетта, прежде чем быть погребенной заживо под отверстием сточной ямы, родила этих двух близнецов, мальчика и девочку, апельсинчика и розу по красоте. У меня, которому эта старая карга, их бабка, приказала их зарезать, душа болит, душа болит молчать; и мне кажется, что я все еще вижу это черное дело, как положили в колыбель, вместо близнецов, двух уродливых щенят, которых родила придворная костюмерша; а потом бабка написала королю это донесение, это обвинение, эту несправедливость, вызвавшую столько ужасных распоряжений, которые будут вспоминать у очага, как сказку. Правда, у меня не хватило духу зарезать этих крошек, и я, как сегодня помню, сделал из них сверток, взяв двадцать четыре локтя венецианской клеенки, отличной, которую продают у Трагетто дель Бузо, и, с возможной тщательностью устроив их, чтобы предохранить от сырости, бросил этот драгоценный пакет в реку, а бабке их отнес два козлячьих сердца, как делают хорошие министры в подобных случаях. За восемнадцать лет, даже если они не захлебнулись или не погибли от голода, они должны были умереть, оттого что не могли расти, потому что я их плотно зашил крепкой бечевкой. Дорогой синьор астролог, вы прекрасный поэт, но вы не имитатор, не прикидывайтесь, будто умеете говорить по-тоскански; ваши – дела, а не слова; и небо умеет наделять людей великими талантами, и эти люди умеют тоже говорить такой вздор, что им смеются в физиономию. Нет, крышка, потомство Апельсинов угасло.
Бригелла
Но ах, убывает небесное вдохновение; я становлюсь дураком, как все прочие люди. Мной овладевает знакомая томность в легких, я чувствую приближение обычного обморока. Я вижу поблизости колбасную. Излечим похлебкой за два сольдо изнеможение, в которое повергает божественное пламя, поэтический пыл.
Панталоне
Разрази меня гром, что за чудесные стихи! Я в них не понял ни черта; ну, может ли быть что-нибудь божественнее? Яблоки распевающие, воды пляшущие, текучие, твердые и парообразные… Как хотите, а что-нибудь великое да случится у нас при дворе. Я видал столько невозможных вещей, что сомневаюсь во всем и сделался философом-пирронианцем до мозга костей[4]. Какой бы еще мог наступить кавардак после целой вереницы превращений? Сжигаются арапка Смеральдина и Бригелла, слуга валета Треф. Арапка Смеральдина после сожжения воскресает белой[5], как старая трубка, брошенная в огонь; на ней женится Труффальдино, придворный повар, и они открывают колбасную. Бригелла, сгорев[6], как бы сказать… как сонет к диссертации, воскресает из пепла прорицателем и знаменитым поэтом. Ох, меня ничто не удивит; все может быть, все может быть.
Труффальдино кричит, что больше не в силах ее терпеть, что, покуда она была сгоревшей, она была хоть полезной дрянью, а что если ей нужно было воскреснуть дурой, то уж лучше бы она оставалась углем. Проклинает час, когда женился на ней, говорит, что она его окончательная погибель, и т. д.
Смеральдина, – конечно, лучше бы ей оставаться пеплом, чем выходить замуж; за такого плута, как он, который только и думает о еде и проматывает на свои пороки все капиталы их лавки.