— Я не хотел. Все произошло… Я хотел отравиться. Надо сходить со сцены в расцвете славы. Хлоп! И меня несут. Приспущенные знамена. Женщины преклоняют колена. Вот так… А потом я, типа, перестал понимать, что задумал. В голове смешалось. Будто на стол подали, а гостей нету. Накрытый стол. И никого. Как же ты мимо пройдешь?!
— Сволочь! — бросила кто-то из женщин, но Куцерь не запнулся.
— …Нашло. Накатило. Я ничего не думал. Клянусь, Тося! — голос взлетал. — Клянусь вот… японским твоим богом клянусь, я ничего не думал. Будто кто-то вел. Голос вел. Да, верно, — мимоходом, не обернувшись, он махнул в ту сторону, где почудилась ему возражение. — Будто в ухо шепот. Ну, бля, чего ждешь?!
— Под шизу косит, — отметила Надя.
— …Турка, кофе. А у меня пузырь…
— Где он сейчас? — жестко перебил Генрих.
— В унитазе… Но это когда? Потом. Я делал уже всё… Выученная роль, когда она в теле. В голове свое, где на бутылку перехватить? — па-де-буре, не меняя ноги, — частью мозгов считаешь такты, музыка — Никола уронил меч и с перекошенной рожей летит по кругу, не смея вернуться, тебя смех разбирает — Лешка шепчет под гром литавр: папа, папа! — ты успеваешь ответить: сынок! — и вылетаешь в тур, ничего не помня, — гром оваций! аплодисменты, рев! вся эта прорва, эта безголовая прорва, мрак, откуда режет глаза прожекторами — мрак и свет, утроба ревет восторгом! И ты ничего не помнишь.
Он должен был перевести дух, пытаясь сообразить, куда его занесло.
— Вот… Как увидел кофе, нащупал в кармане пузырек, я как будто… Ты все чувствуешь, все видишь, слышишь, все одновременно, чувствуешь, видишь и слышишь даже больше того, что понимаешь, — ты везде и в бесчувствии. Только компьютер щелкает. Ты как будто раздвоился…
— Под шизу косит, — отметила опять Надя.
— …Я ничего не чувствовал, и все я прекрасно чувствовал и понимал. И сам по своей воле делал… хотя происходило помимо меня, помимо воли. И все время помнил, что могу остановиться… не делать этого. Я все время помнил: не зарывайся, не зарывайся! Да! Ничего другого. Где-то я все время себя остерегал: надо остановиться, как только затылком, вот, спиной, нервами почую опасность. Я мог устроить это десять раз, десять тысяч раз! Как нефиг делать! Я десять раз, десять раз остановился! Дух захватывает. И страшно, дико страшно, и в груди какая-то гадость — восторг. — Виктор поспешно жестикулировал, показывая невнятными полужестами, где он стоял, где рояль и где что. — Никого не было. А заметят — хрен с ним. Заметят, малейший взгляд — забрать турку. Фу, пойло, остыло — унести и выплеснуть. Я это все отлично продумал. Хотя, говорю, пофиг мне было, что там со мной станется. Другого случая не будет — вот что! Подсел я на эту хрень, в голове стучит: такое не повторится.
И он удивился нелепости собственных побуждений.
«Врет!» — хотел, кажется, сказать опять Генрих и не решился. Никто не знал, что сказать и чему верить. Ирка Астапчик за всех спросила:
— Как же ты мог? — Ира глядела, не отрываясь. Так дети глядят на страшное.
Словно подвешенный этим взглядом, Виктор почувствовал на миг головокружительную слабость, прикрыл глаза и заговорил не прежде, чем справился с приступом.
— Я думал, я после этого другой человек буду.
— И что, другой? — спросил Генрих.
— Тот же. Тот же самый. Ступил на ступеньку вверх и провалился. Еще хуже.
— Обезьяна! Попугай! — с тяжелой, вскипающей ненавистью бросил Генрих.
— Надо звонить в милицию, — напомнил Тарасюк.
— Не надо, — отрезал Генрих. — Врет. Истерика. Артистическая истерия.
Чудилось, будто сцена — несколько десятков людей — колебалась как одно существо. Только что уверовала она, сцена, почти уверовала в каждое слово Куцеря… И вот сказал Генрих — и настроение переменилось.
— Артистическая истерия, — с напором повторил он, чувствуя, что нашел разгадку тому мутному наваждению, что овладело людьми.
— Дело ваше, — как-то сразу, неестественно успокоившись, отозвался Виктор. — Я сказал. Как хотите. Мне пофиг.
На задах толпы перешептывались.
— Вадим спрашивает, где женщина, где Вероника Богоявленская, что кофе готовила? — с телефоном у щеки, подошла к Генриху Аня. — Вадим говорит, как же вы не спросили Богоявленскую?
Несколько секунд понадобилось Генриху, чтобы вспомнить, кто такой Вадим, какое он имеет отношение к театру и зачем ему, наконец, Богоявленская.
— Разумеется! Звони, Аня, звони! Всех до кучи! Богоявленская? Давай сюда Богоявленскую!
— И что же, мы это так оставим? — спросил Кацупо.
— Оставить нельзя.
Они говорили о Куцере, как говорили бы об отсутствующем человеке.
— Давайте завтра, послушайте, завтра, — возразила Нина. — У меня голова треснет.
Генрих энергично возразил:
— Нельзя расходиться. Что, домой и спать?
— Разбирайтесь. Только уж без меня, — заявил вдруг Куцерь, судорожно, во всю влажную пасть зевая. — На хрен. И каждый день все эти ваши рожи видеть…
С утробным звуком он скорчился в позыве рвоты и даже шатнулся, как отравленный. Потом произнес, сочиняя на ходу: