Я часто смотрю на Сашину карточку, на его удивленное лицо с большими глазами, чуть удлиненными. Чистое лицо с высоким лбом, с очень длинными ресницами, которые всегда придавали ему сходство с девочкой. Глаза он щурил, и фотограф поймал его на начале этого движения век. Казалось, Саша увидел что-то удивившее его и пристально хочет всмотреться, понять, успеть понять… Возможно, понять то, почему мы выросли интернационалистами и почему мы любим свою Родину.
В паспорте у меня написано: русский. Я не знаю, как это получилось. Родители мои украинцы. Отец мой ездил по стране, и мама называла его цыганом.
Сначала жили в Сочи. И во дворе, на Приреченской улице, я дружил с армяночкой Манушак. Я говорил по-армянски и по-украински. Из сочинских впечатлений в памяти осталось: солнцем нагретый квадрат двора, платан, под ним топчан, покрытый простыней, и Манушак, которой я ставлю «банки» — горячие голыши. У Манушак дергаются черненькие косички и дрожит попка в трусиках — белых в синий горошек. Голыши раскалены на южном солнце, но она терпит…
Помню еще шторм. Мы с папой ходили смотреть. Толпа людей. Все смотрят на море: «Видите? Вон они… Бедные животные!» Почему-то в море вынесло быков, и они трубили, как архангелы. Они были далеко от берега, а волны достигали балкона гостиницы, которая стояла на берегу, довольно высоком. С тех пор я знаю, что такое «девятый вал» и «двенадцать баллов».
Когда мы жили в Теберде, отец возил меня в горы. Ехали мы на двух лошадях втроем. Отец и Гаджибек-старший были в бурках. Я сидел в седле отца, вернее, на подушке, которую привязали перед седлом. Первое впечатление: страшно высоко. Запах пота лошади, тепло от нее и то, что края бурки мешали смотреть по сторонам. Потом меня укачало, и я спал, просыпался, видел качающиеся горы слева. Ехали мы по долине. Было еще сумеречно, и только вершины гор чуть светились зеленовато-розовым. На гриве лошади и на бляшках поводьев была роса. Я замерз и прижимался к теплому отцу. Потом всходило солнце, и мы остановились, потому что папа хотел, чтобы я увидел это «редкое зрелище». Хотя солнце, как известно, всходит ежедневно. Потом было очень тепло, а потом даже жарко. Мы лежали на бурках, пахло травой и цветами, летали пчелы. Горы были синие, и хотелось смеяться. Папа повел меня в ущелье, и мы купались в теплом источнике, кажется, это был нарзан. Пузырьки весело прыгали по телу, щекотали живот. Гаджибек не купался.
Помню, как мы ездили с мамой и папой на базар в Темирхан-шуру. И как я «потерялся». Горцы в мохнатых шапках кричали отцу «кунак», и хлопали по плечу, и обнимали, и куда-то уводили. Мама нервничала. Вокруг все шумели, блеяли овцы, на кострах тут же жарили мясо, на земле свежевали туши, под навесом лудильщик что-то напевал, а солнце жарко отражалось в медном тазу. Помню яркие черно-красные ковры, расстеленные на столах; кувшины, стоявшие на земле длинными рядами; осликов, которые кричали львиными голосами, хотя были маленькими и добрыми; на одном меня покатали Гаджибеки — старший и младший (он ездил с нами на базар и был очень послушным). Мама повеселела только тогда, когда папа вышел из дома на площади, примеряя папаху. Кунаки хлопали его по спине и кричали: «Джигит, вах, джигит!» Папа размахивал руками и кричал: «А ну-ка, закрой глаза! А ну-ка!..» Мама закрыла глаза, и папа дал ей какие-то серебряные висюльки, за которые мама его поцеловала при всех. В это время я увидел верблюда, о котором мне столько рассказывали. Я восторженно смотрел на его приседающую шею, маячившую высоко надо мной, на высокомерную нижнюю губу, поросшую редкой бородкой. На верблюде был покачивающийся вьюк из грязновато-полосатой ткани. Когда верблюд прошел мимо меня, Гаджибек-младший шепнул мне: «Айда!» — и пригнувшись побежал.
Я побежал за ним. Мы пролезли между рядами с горками плоского сыра, подлезли под столы с коврами и выбрались на узкую боковую улочку, где пахло чем-то пряным и горелым. Гаджибек вынул из-за пазухи два красных яблока и протянул одно мне. Потом мы залезли на глиняный забор и стали рвать зеленые персики во дворе. На нас залаяла лохматая собака, и мы, спрыгнув с дувала, побежали по улице. Улица была кривая и все заворачивала в одну сторону. Собака бежала за нами, и я, оглянувшись, упал. До сих пор помню страх, который я испытал, когда увидел над собой красную оскаленную пасть. Но Гаджибек закричал: «Аш!» — и бросился между мною и собакой. Не очень помню, как нас нашли, но навсегда осталось в памяти, как мы с Гаджибеком-младшим подружились «до смерти». Он заставил меня проколоть палец колючкой, сам сделал то же самое, и мы потерли ранку об ранку. «Теперь ты мой брат», — сказал он серьезно.
Потом мы переехали во Владикавказ, и я дружил с осетином, которого звали по-русски Ваня. Ему было лет двадцать. Он был шофером у папы.
Мы все время ездили с места на место, и я учился говорить то по-армянски, то по-осетински, то по-гречески… В Анапе половина товарищей моих были греки.