…Хочется в будущей повести рассказать о наших отцах. Вот рассказ мамы Бориса, который я запомнил.
Молодая Сторчинская, учительница, вместе с мужем, полтавским юристом, приехали к ее родителям, в деревню. Шел 1920 год. Ночью залаяли собаки, послышались выстрелы, проскакали с гиканьем всадники. Ночь озарило пламя. Кто-то постучал в дом стариков, где Сторчинская пряталась на чердаке. Сам юрист, проверив предохранитель, сунул револьвер в карман куртки. Дедусь, перекрестившись, открыл — дверь уже дрожала под ударами прикладов. Ввалилась живописная группа бандитов, с ними сам Левченко, атаман. Снял папаху смушки серой, смахнул ею чашки со стола, сел, уставясь печальными глазами на образа, пошевелил губами и спросил чаю, ни на кого не глядя. Дедусь перевел: «Бабо, горилки несы!» Тогда Левченко посмотрел на старика исподлобья: «А ты — православный, диду. Чого стоишь? Сидай». Дед сел, спокойно набил трубку. Сторчинский все так же стоял, в своей форменной куртке, держа руку в кармане. Левченко и его люди не обращали на Сторчинского никакого внимания. Кто-то из бандитов прошел в соседнюю комнату и стал снимать сапоги, стуча и ругаясь, видно, располагался на ночлег. Бабка принесла бутыль самогону, огурцы, поставила на стол, достала рюмки, протерла их вышитым рушником, подошла было к печи, глазами, чуть подняв веки, спросила деда. Тот гневно насупился, она понимающе вернулась на место у стола. «А это кто?» — хрипло спросил атаман, не поворачивая головы в сторону Сторчинского. Тот молчал. «Зять мой, из Полтавы». Левченко поднял свой налитый кровью тяжелый взгляд на Сторчинского, который так и стоял у двери, не вынимая рук из карманов.
Вдруг раздался выстрел, за ним другой, застрочил пулемет. Левченко с криком: «Опанас! Грицько! Сукины дети!» — выскочил наружу. Бородатый бандит, с сапогами в руке и наганом — в другой, появился из соседней комнаты. Сторчинский выстрелил, бандит выронил наган и сапоги и завопил, зажимая рану на плече. В это время, услышав выстрел в доме, юная учительница с грохотом скатилась с лестницы и, дверью ушибив мужа, вскочила в комнату, где дед пытался кочергой оглушить отбивавшегося ногами и вертящегося бандита. В открытую дверь незаметно вошел рослый красавец в кожаной тужурке с наганом в руке. Только услышав его хохот, все оглянулись, а дед перестал лупить бандита.
«Листровой!» — закричал дед.
«Кочергу поставь», — ответил тот весело.
Он подошел к Сторчинскому и пожал руку.
«Спасибо!»
«А ему за що?»— ревниво проворчал дед, все еще не остывший после боя.
Листровой, снимая шапку и кладя ее на стол рядом с начатой бутылью, сказал деду:
«Твоя хата видная. Знал, что Левченко к тебе станет. Вот Федя и вызвался. В случае, если б мы запоздали…»
«От басурман! А я так думав, по батьку с матерью соскучались», — обиделся дед. Он посмотрел на длиннокосую дочь свою, глаза ее смеялись.
Интересно, как это все запомнил Саша? А я читал его дневник и пытался вспомнить, когда же это мама рассказывала нам об отце и гражданской войне? И почему возник такой разговор? Странно, что я совсем не интересовался прошлым.
Вот он дальше написал: «Боря тогда нафутболился». Это другое дело. Это я помню.
Отец все время был в разъездах. В одной из поездок он купил мне настоящий футбольный мяч, настоящие гетры, белые в голубую полоску, настоящие щитки, настоящие бутсы!
В воскресенье я вынес все свое богатство на наше футбольное поле. Оно было «за валом», напротив дома, на «греческой стороне». Зеленая площадка имела одно неудобство — покатость в сторону улицы Крепостной. Мяч нередко летел в сторону калитки Челикиди, и тогда тетя Зина, подперев бока, выходила на улицу, и громкий ее голос слышен был даже на нашей улице. Кроме меня, все были одеты разношерстно. Различались команды весьма условно: одни были в выцветших майках, другие (по жребию) голыми до пояса. Мой, правый, край был самой высокой частью поля. Я бегал по бровке вала, и, если упускал мяч, мне приходилось скатываться в ров и оттуда выбивать его свечой. Когда приходил домой, валился с ног от усталости.